Ego – февраль 2006
«План спасения»: ТИД «Амфора»; Санкт‑Петербург;
2005
ISBN 5‑94278‑693‑3
«План спасения» – это сборник рассказов, объединенных в несколько циклов – совсем сказочных и почти реалистичных, смешных и печальных, рассказов о людях и вымышленных существах, Пушкине и писателе Сорокине, Буратино и Билле Гейтсе...
При идеальном мироустройстве спать ночью запрещается. Если человека застали за тем, что он спит ночью, его немедленно сажают в Концлагерь.
В Концлагере каждое утро этот человек должен приходить ровно в семь часов утра на работу и восемь часов подряд вращать Ручку. Ручка торчит из стены, с обратной стороны гайка. Если человек опаздывает на работу хотя бы на одну секунду или плохо вращает Ручку, то его тогда из Концлагеря прогоняют на все четыре стороны, и назад даже не просись. Если же он вращает Ручку хорошо, то его переводят на повышение, где нужно вращать уже две Ручки в разные стороны и с разной скоростью.
Кроме того, этому человеку выделяют жену и квартиру на девятом этаже. Других квартир в Концлагере не бывает. В этой квартире человек обязан прибить полочки, а жена его должна наварить борща. Если придёт проверка, а человек не прибил полочки или жена его не наварила борща, их обоих тоже прогоняют из Концлагеря.
Ещё человеку выделяют Участок, где он обязан растить Корнеплоды. Никаких надземных растений не разрешено, и если заметят на участке хотя бы один зелёный листик, участок отбирают и отдают соседу. Расположены все участки в пяти минутах ходьбы, но добираться до них пешком запрещено. Можно только на трёх электричках, потом на двух автобусах и ещё час с сумками через пашню. Без сумок не разрешается.
Если человек за десять лет не нарушил ни одного правила, ему позволено завести Свыню и заботиться о ней, пока Свыня не помрёт. И о детях её заботиться, и о родственниках всех, пока они тоже не помрут. Если человек дождётся, когда умрёт Свыня и все её родственники, и только потом умрёт сам, про него говорят, что святой был человек, труженик, Царствие ему Небесное. А если не дождется, то ничего не говорят – похоронят молча, водки выпьют и разойдутся по домам.
При идеальном мироустройстве социальный дарвинизм действует прямо противоположным образом: наиболее жизнеспособными при нём считаются Придурки.
Существуют очень подробные правила для выявления и возвышения Придурков, но, поскольку эти правила разрабатывались самыми ебанутыми Придурками, каких только можно найти при идеальном мироустройстве, эти правила можно использовать для чего угодно – их можно петь или писать их на заборе, или же, руководствуясь ими, варить гороховый суп, но для выявления Придурков они совершенно непригодны. Поэтому Придурки сами себя выявляют и возвышают.
По правилам идеального мироустройства, каждая женщина обязана давать любому Придурку для продолжения его рода по первому требованию. Если женщина не даёт каждому Придурку, она становится Падшей Женщиной. Падшая Женщина отличается от обычной тем, что может давать только тому, кому ей самой хочется.
Считается, что среди женщин Придурков нет, но это только потому, что при идеальном мироустройстве про женщин вообще ничего не известно. Женщин определяют только по запаху, но никаких указаний на то, какой это должен быть запах, не существует. При этом существует огромное количество других разнообразнейших указаний, правил, законодательств и уложений абсолютно на все случаи жизни. Каждый Придурок сочиняет такие правила для других Придурков, но сам их никогда не соблюдает и не умеет заставить других. Поэтому все Придурки постоянно чем‑то недовольные.
Равенства среди Придурков нет и быть не может – один из двух Придурков всегда чем‑нибудь да лучше и при этом, одновременно, чем‑нибудь хуже.
Перестать быть Придурком нельзя.
Один Придурок всю жизнь притворялся, будто бы он не Придурок: жил в Концлагере, исправно вращал сначала одну Ручку, а потом две, выращивал Корнеплоды, похоронил три Свыни и всех их родственников, и в конце концов умер так, что не стыдно выпить на его поминках.
И только когда его уже положили в гроб и перед тем, как заколачивать крышку, посмотрели на него в первый и последний раз внимательно – а он, оказывается, был Придурок.
Ему потом даже поставили памятник. Этот памятник представляет собой много‑много дудочек, торчащих, видимо, из Жопы, но на Жопу не очень похоже. Никаких надписей на памятнике нет, но каждый и без надписей знает, что это памятник самому идеальному Придурку, какой только может быть.
Всякий человек, попадающий в зону действия Православия, автоматически становится Православным, даже если сам в гордыне своей почитает себя иудеем, мусульманином, буддистом или вовсе неверующим атеистом, то есть представляет себе земную жизнь совершенно неправильно.
В частности, он полагает, что всякое его действие должно иметь некоторый логический результат.
К примеру, такой человек абсолютно уверен, что если он заплатил за горячую воду, то ему достаточно отвернуть кран, и оттуда немедленно потечёт именно горячая вода. Аесли не заплатил, то, соответственно, не потечёт. Именно так он представляет себе справедливость.
И не догадывается он, что есть другая, Высшая Справедливость – когда, будь ты святой или грешник, полагаешь ли ты себя хозяином мира или же ничтожным червём, трижды ты заслуженный академик или кондуктор трамвая, принц ты или нищий, – всё равно однажды, когда дни станут длинными, а ночи короткими, придёт в неведомое тебе место неизвестный человек и повернёт вентиль. И будешь ты ковырять мизинцем в кране, с тоскою прислушиваясь к тому, как уходят под землю последние капли некогда горячей воды.
И тщетно роптать, и некому жаловаться, ибо не служит тот человек ни Господу, ни Дьяволу, ни Добру, ни Злу, не простирает он чорные крыла, и дышит он не Небесным Огнём, а всего лишь перегаром. И насрать ему глубочайше на Справедливость, и на тебя ему тоже насрать. И на самом деле, вот это и есть единственный правильный способ осуществления этой самой Окончательной Справедливости.
Некоторые же люди в своей гордыне мнят, что можно будто бы обмануть Высшую Справедливость путём установки водогреев, газовых колонок и прочих произведений суетливого инженерного ума. И морщат такие люди нос, с презрением наблюдая потных и вонючих своих соотечественников, смирившихся с неотвратимостью Справедливости.
Но для Справедливости нет никаких преград – всё равно однажды что‑то треснет, вспыхнет, лопнет, и явится к такому человеку всё тот же серый и похмельный Ангел Справедливости.
Натопчет этот Ангел по всей квартире цементными своими сапогами и прочтёт над смесителем заклинание, длинное и бессмысленное, как всякая человеческая жизнь. И будут помянуты в этом заклинании лишь простые и важные понятия, такие как Мама и Папа, Хуй и Пизда, Говно и Жопа. И если правильно произнесёт он это заклинание, то треснет и лопнет уже всё окончательно, хлынет отовсюду ржавая вода, и потечет из унитаза зелёная жижа.
И не надо морщиться – это вы насрали, родные ваши и близкие, и все, кого вы приручили, и те, кто приручил вас.
А ещё вы узнаете множество некрасивых слов, таких как Стояк, Сальник, Прокладка и Пакля. И как раз этой самой пакли у похмельного человека с собой нет. А где её, спрашивается, берут, эту паклю? Попробуйте зайти в любой магазин и попросить полкило пакли, обязательно попробуйте. Рвут ли её с ветвей особых деревьев или же растёт она в подземных пещерах? Где находится ключ от тайной комнаты, в которой перекрывают Стояк?
Никто этого не знает и не узнает никогда. Кроме Ангела, конечно. И поэтому обязаны вы налить ему стакан и дать ему все сокровища, каких он только пожелает, и быть ещё ему благодарны, что взял, не побрезговал.
И если придутся ему по вкусу ваши подношения, тогда дня через три нарвёт он для вас в тайном месте Пакли, и после этого некоторое время вода в вашем доме будет течь только тогда, когда ей позволят, и из того крана, из которого положено.
Но время это будет не очень продолжительным, дабы не возгордились вы и не забыли, кто вы есть на самом деле.
Людей необходимо уничтожать. От них уже просто житья никакого не стало: в метро сесть некуда, в магазинах не протолкнёшься, семечками всё заплевали.
Люди расхватали все прекрасные вещи: зайдёшь в магазин, а там остались одни картонные сосиски и кособокие пиджаки. Даже продавцы уже спохватились: на те вещи, которые им самим нравятся, они специально ломят такие цены, чтобы никто не купил.
И главное, нет от них никакого спасения.
Запрёшься у себя в квартире, так нет: звонят, сволочи! В дверь, по телефону, в пять утра, сорок восемь звонков. «Да!!! Алло!!!» – «Что новенького?» – спрашивают. Всех уничтожать. Чтобы от людей убежать, нужно сначала полчаса в метро на эскалатор проталкиваться, потом слушать в электричке два часа про пластмассовые чудо‑верёвки и ещё час через бурьян в самую чорную чащу прогрызаться, чтобы выйти, наконец, на поляну. А там уже насрано, в самой середине. И бутылка от кока‑колы.
Пустыня, Джомолунгма, антарктида, луна – нигде нет спасения. Вылезут и бутылочку спросят. Или как дела.
Поэтому – уничтожать.
Для начала нужно всем желающим раздать автоматы и сказать, что им ничего не будет.
Уже через день половина начальников, зятьёв, тёщ, свекровей и тамбовских родственников будет валяться в лесопосадке. Трамваи утопить, метро засыпать, нечего шастать туда‑сюда, пусть дома сидят, детей воспитывают как следует, а то все стены хуями изрисовали уже.
Отключить воду. Когда спросят, где вода, ответить: «Выпили. Сами знаете, кто».
Бани взорвать, сказать, что чеченцы. Электричество отключить, сказать, что хохлы.
Через неделю ещё живых собрать на площади и рассчитать на первый‑четвёртый. Первых‑вторых расстрелять на месте, третьих объявить сраным говном, четвёртых – сверхчеловеками.
Сраное говно поселить в бараки и кормить червивым горохом. Сверхчеловеков поселить в Кремль и Эрмитаж и кормить одними устрицами. В туалет не выпускать. Каждую пятницу проводить среди сверхчеловеков розыгрыш лотереи. Кто выиграл, того уничтожать.
Установить полную диктатуру. Диктатора назначать по понедельникам из сраного говна. В воскресенье вечером расстреливать. С вечера воскресенья до утра понедельника – полная анархия. Все ебут всех. Кого не ебут, того уничтожать. В шесть утра все на работу.
Через год оставшихся посадить в баржу и утопить.
Выйти на поляну, проверить – если опять насрано, всё повторить.
Прежде чем спасать население, его необходимо рассортировать.
Для этого устраивается коридор, в нём пятьдесят, например, дверей. Двери в случайном порядке открываются на себя и от себя. На них в случайном же порядке развешиваются таблички НА СЕБЯ и ОТ СЕБЯ.
Если кто ни разу не угадал – того отправлять налево, кто все до единой угадал – направо. А остальных – в телогрейки и в Лагерь.
Которые ничего не угадали, тех назначают придумывать мысли, как бы сделать так, чтобы всем хорошо. А которые всё угадали заставляют тех, которые в телогрейках, это в жизнь воплощать.
Можно, например, придумать построить забор от тихого океана до атлантического, чтобы на каждой его дощечке слово ХУЙ было так написано, что ни одна буква на другую во всём заборе не похожа.
Да много разных смешных штук можно выдумать.
Для полного и окончательного наступления Нового Православного Порядка необходимо следующее:
Вкопать на обоих полюсах чугунные столбы высотой километров триста. Чугуна у нас дохуя и девать нам его совершенно некуда. На каждом столбе сверху устанавливаются реактивные двигатели с ракеты протон, штук сто или двести, лучше тысячу, и эти двигатели дуют на северном и южном полюсах в противоположные стороны. Керосину нам тоже не жалко, а Европа обойдётся, потому что скоро он ей всё равно не понадобится. Лет через десять‑двадцать земная ось изменит угол наклона, и америка окажется на Тёмной Стороне Земли, а европу всю смоет тайфунами и цунами в результате таяния антарктиды. На Руси установится приятный мягкий климат, наподобие того, который сейчас на сейшельских островах, а весь Талибан окажется в зоне вечной мерзлоты.
Если Православному вдруг захочется зимушки‑зимы и прокатиться на с бубенцами тройке, он может поехать в африку. В африке будет климат как сейчас в сибири, негры научатся лепить пельмени, бить белку в глаз и сбивать кедровые орехи при помощи деревянных колотушек – это у них должно хорошо получаться. Немного жалко австралию, она в общем‑то никому ничего плохого не сделала, но и хорошего тоже, так что да и хуй с ней.
В дальнейшем необходимо будет установить такие же столбы в противоположных точках экватора и замедлить скорость вращения земли вокруг оси раза в два, потому что нынешнюю продолжительность суток наверняка установили нетерпеливые Жыдомасоны, которым хочется, чтобы у них почаще наступала ханука. А Православному не надо, чтобы чаще, ему надо чтобы Новый Год был в два раза длиннее. Кроме того, Православный при нынешних сутках только продрал глаза и совсем уже было собрался поработать – а уже вечер и необходимо пить Водку. Из‑за этого Жыдомасоны пока ещё всегда выигрывают.
Те люди, которые окажутся на Тёмной Стороне Земли, они, конечно, сразу запросятся назад, и мы их пустим, потому что мы в общем‑то не такие уж злые. Мы пошлём их добывать цырконий из месторождений в оттаявшей антарктиде. Нам самим этот цырконий нахуй не нужен, но главное в нём то, что он страшно ядовитый и добывать его очень неприятно. И когда бывшие наши соотечественники изблюют гамбургеры и кока‑колу из чрева своего, вот тогда мы, может быть, их и пустим пожить где‑нибудь, там, где комаров побольше.
Разрешить свободный выезд. Заполнять никаких документов не нужно. Назад не впускать никогда и ни при каких обстоятельствах. Нобелевский ты лауреат или желаешь поцеловать бетонную полосу в шереметьево‑два – это никого не ебёт, раньше надо было думать.
За границу погулять выпускать без документов, куда пустят. Если через три дня не вернулся, считается самоволка и по приезду расстреливать.
По первой просьбе впускать всех желающих, кроме тех, кто свободно выехал. Негров, папуасов – да кого угодно. Единственный экзамен: человек должен уметь разборчиво послать пограничника нахуй. Обратно выехать нельзя.
Президента назначать раз и навсегда пожизненно. Если плохой президент, немного подождать, может быть исправится. Потом расстреливать.
Отделить, наконец, церковь от государства. Если заметили, что президент крестится или помянул Господа нашего, расстреливать немедленно сразу нахуй.
Вообще расстреливать как можно больше. С утра до вечера расстреливать меньше, а лучше всего расстреливать ночью, когда слаб человек, когда ждёт стука в дверь.
И главное, чтобы никто не пиздел, не пиздел вообще ничего.
Война продолжалась ровно двести лет и ещё один день.
На второй день солдаты позавтракали горелой пшённой кашей из закопчёных котелков, скатали шинели и разошлись по домам. Полоумный генерал кричал что‑то им вслед, размахивая руками, но солдаты даже не обернулись: они торопились поскорее обнять своих постаревших за двести лет жён и приласкать подросших за двести лет детей. У каждого солдата в мешке за спиной лежал пряник для сына, бусы для дочки и платок для жены.
Долго шли солдаты и пришли, наконец, назад к себе в деревню. Но никто не вышел их встретить так, как положено встречать героев – чаркой и слезами.
Тихо было в деревне, и не лаяли даже собаки, а возле каждого покосившегося дома сидели на крылечке старик или старуха. Хотели солдаты узнать у них про жён своих и детей, но ничего не ответили им старики и старухи – сидели неподвижно и молчали, будто мёртвые.
Постояли солдаты посреди улицы, постояли, да и пошли обратно на Войну, потому что больше им идти было некуда.
А когда самый последний солдат ушёл из деревни, с крыльца упала первая старуха, потом вторая, потом старик, и очень скоро в деревне не осталось уже совсем никого.
А солдаты пришли назад в свои окопы, похоронили генерала – всё как положено, с орденами и трикратным ружейным салютом, и Война снова пошла своим чередом.
Я вот чего никогда не мог понять – это почему люди между собой спорят.
То есть поспорить, конечно, можно: про футбол там или какое пиво лучше. Это и не споры даже, а так, по‑пиздеть.
Другое дело, когда речь заходит о вещах глубинных и принципиальных. Ну вот, например, один человек говорит другому: «Ты Пидорас и Хуесос!», а ему другой возражает: «Нет, это ты Пидорас и Хуесос!»
В простых человеческих средах, лишённых наносных культурных излишеств, таких как тюрьма или армия, подобные споры разрешаются очень просто: кто кого отпидорасил и отхуесосил, тот и победил, один‑ноль. При этом у проигравшего всегда остаётся возможность подкараулить победителя за инструменталкой с топором и зарубить – ничья, стало быть.
Однако мы с вами люди все интеллигентные. Нам наше воспитание позволяет пидорасить и хуесосить только устно и письменно. Но ведь понятно, что при помощи логических доводов убедить кого бы то ни было в том, что он Пидорас и Хуесос до такой степени, чтобы тот разрыдался и повесился, абсолютно невозможно.
Поэтому такие выяснения у культурных людей никогда не происходят один на один. Обязательно нужна публика. Раз нельзя убедить неприятеля, можно убедить зрителей.
Впрочем, в этом случае победа со счётом 1:0 становится недостижимой, можно победить только со счётом, ну, например, 0, 63:0, 37. Или, если учесть тех, кто так и не склонился ни на чью сторону, будет, скажем, 0, 45:0, 31:0, 24.
При этом обе стороны, видимо инстинктивно, придерживаются кармических идей: они полагают, что если уговорить как можно больше народу ненавидеть неприятеля, то у него вылезут на голове все волосы и отвалится Хуй. Но и тут все, как обычно, считают победу на пальцах и не учитывают, что сорок пять процентов могут ненавидеть неприятеля кое‑как – поненавидели и забыли, зато среди проигравших может найтись такой человек, от чьей ненависти голуби валятся на лету и старушки коченеют на лавочках. Ну и кто победил? Глупое, в общем, занятие.
Вот, например, решили американцы разбомбить Саддама Хусейна.
Лично мне совершенно наплевать на этого Саддама Хусейна, я думаю, что, может быть, его вообще никогда не существовало. Но мне всё равно не нравится, что его решили разбомбить. Не нравится, и всё. У меня есть такое ощущение, что этот Саддам Хусейн является какой‑то важной частью мирового порядка, и если его разбомбить, то очень скоро наступит Конец Света.
С одной стороны, лично мне это было бы даже удобно: самую приятную часть своей жизни я уже прожил и пожаловаться мне совершенно не на что. Зато душе моей не придётся болтаться нераспределённой после смерти неизвестно где три миллиона лет, дожидаясь Страшного Суда, на котором я надеюсь‑таки выяснить некоторые спорные моменты из своей жизни.
А с другой стороны, не все ведь из ныне живущих уже знают, что всё на свете есть суета, пыль и пепел, да что там – некоторые и на горшке ещё толком сидеть не умеют. Получается как‑то несправедливо: я успел, а они нет.
Вот если бы я был Господом Богом, я бы сделал так: раз уж Конец Света, то пусть те, кто уже народился, как‑нибудь доживут – это не так уж и долго. Можно было бы даже дать им денег побольше и вообще счастья, сколько стерпят. А новых людей не позволил бы рожать. И когда уже последние старик со старухой обнялись бы костлявыми своими руками и умерли в один день и час, вот тогда можно начинать Первого Ангела и Второго, и Коня Бледного, и Саранчу, и всё такое.
Но я не Господь Бог, и поэтому мне просто не нравится, что американцы разбомбили Саддама Хусейна.
Зато другой человек, наоборот, сильно радуется тому, что американцы разбомбили Саддама Хусейна, при том, что Саддам Хусейн ему даже не сосед по лестничной площадке. Вот если бы, кстати, американцы разбомбили моих соседей по лестничной площадке, я бы им сказал спасибо. И ещё есть в Москве такое заведение на Тверской, где говорят «в спортивной обуви не пускаем». Пиво они за сто пятьдесят рублей в спортивной обуви на летней площадке наливают, а поссать у них в спортивной обуви нельзя. Их тоже необходимо разбомбить.
Ну так вот, да, извините. Мечтает, значит, он, чтобы разбомбили. Какие могут быть у человека на это причины? Я не понимаю. А если я чего не понимаю, так я туда и не лезу. Пусть мечтает. Не буду я с этим человеком спорить – всё равно американцы как захотят, так и сделают.
И вообще я думаю, что мы все до единого в той или иной степени молодцы. Кто‑то больше молодец, кто‑то меньше, но не будем мелочиться. Нальём, чокнемся, выпьем и закусим. Если не о чем говорить с этой сволочью – помолчим.
А кто чью маму ебал – это уже не наше с вами собачье дело.
Сейчас уже нет Настоящего Айкидо. В наше время айкидо называется, когда два мудака лупят друг друга пятками в челюсть, или ломают друг другу суставы, или не знаю, чем они там ещё занимаются, не видел никогда.
А Настоящее Айкидо – оно было совсем другое. Оно заключалось в том, чтобы победить Неприятеля так, чтобы самому не сильно напрягаться. Для этого даже не обязательно с этим Неприятелем встречаться.
Ну вот, например, идёт к вам Неприятель с топором, чтобы вас зарубить нахуй. А вы живёте в таком месте, что пока Неприятель к вам шёл, он два раза на говнище поскользнулся и в это же говнище ещё и мордой въехал. И отрубил себе от злости палец. Кто победил? Вы, конечно, победили и даже, может быть, про это не узнали. Это и есть самая правильная победа.
Или ещё, допустим, Неприятель решил послать вас по‑всякому нахуй. А у вас мобила отключена за неуплату, и телефон тоже дома отключен за неуплату, а дверь вы никому не открываете, потому что заебали уже – ходят и ходят. Неприятель в вашу дверь звонил‑звонил, барабанил‑барабанил, ну и прокусил себе от злости руку. А вы опять его победили.
Ну или ладно, пришлось вам всё‑таки выйти на это татами, или как оно там у них называется. И Неприятель тоже вышел, рычит. А вы стоите такой, знаете, босень‑кий, руки в цыпках, носом шмыгаете. Неприятель как на вас посмотрел, так сразу и вспомнил детство своё босоногое, речушку, карасика, мормышку, поплавок из пробки, маму старенькую, которой уж лет пять не звонил, да и заплакал. Махнул на вас рукой и пошёл домой. А по дороге объелся, как в детстве, мороженым, захворал да и окочурился.
А вы опять, как всегда, победили.
Другое дело, что нет уже больше таких Мастеров Настоящего Айкидо, пропали все куда‑то.
На иного посмотришь – вроде бы и Мастер, но всё равно однажды не уследил, расслабился, задумался, – ну вот уже и валяется на татами с топором в спине и три раза нахуй посланный.
Смешно смотреть на нынешнюю молодёжь.
Нынешняя молодёжь, например, думает, что если написать на майке «хуй войне», то с этой войной что‑то такое случится. Ага. Этой войне уже показывали и хуй, и жопу, и пизду, и ебались против войны, и кололись, и резали вены, а один дедушка даже не ел ничего четыре года – а что толку? Как была война, так и есть, и всегда будет, потому что нет больше никакого другого такого же полезного и, главное, выгодного занятия.
Да ладно, хуй с ней, с молодёжью, молодёжь, она никогда не бывает хорошая. Ну а остальные чего? Кто вот из вас умеет хотя бы разобрать автомат Калашникова? Я даже не спрашиваю про собрать. В какую сторону наматываются портянки, а? Что такое антабка? Сколько пальцев должно быть от шапки до бровей – три или четыре? Или, может быть, два? В какую сторону падать ногами, если вспышка слева?
Утрачены простейшие умения: вскипятить воду двумя гвоздями, прикурить от электрической розетки, не говоря уже про прикурить от лампочки – это и в хорошие‑то времена не у всякого получалось. Играть на гармошке кто может? Очищать одеколон при помощи железного лома? Да хотя бы выпить одним махом полный стакан ректификата?
И женщины наши – что они умеют, кроме как подманить неприятеля своим телом? А задушить‑то его правильно не умеют, когда он заснёт. Да ещё, чего доброго, к нему привяжутся, детишек от него нарожают, неприятельских. А вот спрятать Партизана, не под койкой и не в шкафу, а так, чтобы он, назло врагу, просидел бы два года в погребе, удовлетворяя и справляя все свои естественные надобности, – нет таких женщин, не вижу я их.
Вот вы, наверное, думаете, что отцы наши и деды победили Гитлера при помощи науки и техники? А вот Хуй!
Исключительно благодаря правильной намотке портянок, спирту, гармошке и неказистым женщинам в ватных телогрейках.
Ведь самое главное – это чтобы неприятель понял, что делать ему здесь абсолютно нечего.
Нет, не готовы мы к войне, совершенно не готовы.
Между прочим, далеко не каждый народ может завоевать Мировое Господство. И дело тут не в боевых и тактико‑технических характеристиках какого‑то народа, а исключительно в климатических условиях.
Негры, например, никогда не завоюют Сибирь, потому что все там простынут, а чукчи не завоюют Африку, потому что вспотеют.
Французы, пока завоёвывали Италию, Грецию и Испанию – всё у них шло хорошо, а в России уже в октябре позорно все помёрзли. Так и остались они в памяти русского народа в виде шаромыжников в дамских капорах и с лошадиной щиколоткой под мышкой.
Также никогда не смогут никого завоевать жители Сейшельских островов, где триста пятьдесят солнечных дней в году при температуре двадцать два градуса. Эти жители вообще никогда от своих островов далеко не отплывают, потому что им везде погода очень кажется хуёвая.
Зато монголы в своё время всех завоевали как раз потому, что у них в пустыне Гоби днём плюс тридцать, а ночью минус двадцать, и поэтому им везде хорошо – и в Арктике, потому что днём не жарко, и в Африке – потому что ночью не холодно.
Немцам их климат вполне позволяет завоевать Мировое Господство, и они даже несколько раз пробовали это сделать, но у них ни разу это не получилось, потому что везде за пределами Германии им сильно воняет и бардак.
Русские тоже запросто могли бы завоевать весь мир, но они и с тем, что есть, тысячу уже лет не знают, как разобраться, и опять же, сто грамм фронтовых – это русскому человеку просто смешно. Поэтому русские всегда за мир и лишь бы не было войны.
Американцы, может быть, когда‑нибудь и установят Мировое Господство, но у них есть слабое место – они не умеют воевать без электричества, гамбургеров, кока‑колы и медицинской страховки. Поэтому, например, в Ираке у них получается довольно хуевато, потому что у них то свет погаснет, то журнал плейбой не подвезли.
Удивительно, что китайцы как‑то очень уж тихо сидят. Климат‑то у них для завоевания Мирового Господства вполне подходящий.
Вот приезжает генерал в Театр Военных Действий.
Самый настоящий генерал – не наёбка из новых и самодельных, а из тех, кто ещё при Хрущёве позабыл мать свою и отца в суворовском училище, при Брежневе закопал краткую молодость жены своей в монгольской пустыне Гоби, а при Андропове вышел в полковники при генштабе с московской пропиской. Из тех, кто солдатика сначала накормит, оденет во всё новое и расцелует крест‑накрест, прежде чем в реке утопить.
Скидывает генерал в гардеробе енотовую свою шинель, получает у гардеробщицы семикратный цейсовс‑кий бинокль, расчёсывает перед зеркалом специальной щёточкой усы и выходит на сцену. Зал аплодирует стоя. Адъютанты раскладывают перед генералом на столе с зелёным сукном карту грядущих побед и застывают в углах, держа в вытянутых руках вилки с лимоном.
Генерал выпивает в почтительной тишине рюмку коньяка СККВ, снимает с вилки лимон, закусывает и собирает на лице своём всю мудрость, накопленную в высшей военной академии и наивысших наисекретнейших спецкурсах для спецгенералов, где изучают такие способы ведения военных действий, после которых уже некому даже будет доложить об одержанной победе, и в гробовой тишине рассматривает карту.
– Что за ёб вашу мать? – вдруг спрашивает генерал. – Красные флажки вижу, а синие, блядь, где? Где, ёб вашу в жилу господа бога душу мать, неприятель?
– Неприятель – везде! – докладывает начштаба по стойке смирно.
– А наступаем куда?
– Только вперёд, господин генерал!
– А где у нас перёд?
– Везде, господин генерал!
– А отступать куда на заранее подготовленные позиции?
– Отступать некуда – за нами вся Россия‑матушка! Отступать нам запретил наиверховнейший наш трижды наиглавнокомандующий!
Задумывается генерал и сморкается так долго и громко, как умеют только генералы, в обширный свой носовой платок и ещё дольше рассматривает, чего насморкал. Затем прячет платок в нагрудный карман, под ордена и знаки отличия:
– Слушай мою, ёб вашу мать, команду! – говорит генерал, располагая все черты своего лица строго параллельно и перпендикулярно линии горизонта. – Поскольку противник у нас везде, то вот тут всё разбомбить, вот тут заминировать и взорвать, а вон там всех окружить и уничтожить!
– Уничтожить не приказано, – шёпотом подсказывает начштаба, – приказано замочить.
– Значит, замочить и уничтожить. Когда противник перейдёт в наступление, выманить его на лёд, чтобы он провалился, затем построить редуты и временно сдать Москву. К зиме обеспечить морозы. Они у нас лошадей будут жрать!
– Они их и так жрут, – почтительно возражает начштаба.
– Молчать! – орёт генерал. – Ёб вашу мать! Под трибунал пойдёте, на гауптвахту! Двести суток ареста без нижнего белья!
Начштаба уводят, за кулисами слышен выстрел. На сцену выходит новый начштаба, точно такой же, как предыдущий.
– После полного разгрома неприятеля фланговым ударом берём Измаил, выходим к Эр‑Рияду и водружаем над главной мечетью красное знамя. Молчать, блядь! Я, блядь, сказал – красное! Обеспечить Егорова и Кантарию!
Начштаба хочет что‑то возразить – видимо, про Кантарию, – но не возражает. Вбегает запылённый фельдъегерь:
– Разрешите доложить! Неприятель прорвался в тыл и захватил Макдональдс в Чертаново. В бухте Тикси дизентерия. В Самаре голод. В Петербурге отец изнасиловал дочь.
Падает и умирает.
Генерал тяжёлым взглядом смотрит в зал.
– Так победим, блядь? – спрашивает он угрожающе.
Зал встаёт и выходит. На улице зрители строятся в колонну, проходят маршем мимо мавзолея и уходят на фронт. Наиверховнейший трижды наиглавнокомандующий молча смотрит им вслед. Победим, блядь.
«Я выбрал свободу», – сказал какой‑то мудак.
А я иногда с людей просто хуею. Какую в жопу свободу? Какая вообще у людей может быть свобода? Свобода избирать и быть избранным, что ли? Свобода уличных шествий, частного предпринимательства и другие необходимейшие свободы, которых так хотели взявшись за руки друзья, чтоб не пропасть поодиночке? А вот у волка нет никакой свободы уличных шествий, и ничего, неизвестно ещё, кто из нас счастливей.
И вообще, какая в жопу разница – северная корея или южная? По мне так в обеих одинаково хуёво.
Как только человека выпускают из лагеря и дают ему не свободу даже, а возможность передвижения по какому‑то участку земной поверхности без конвоя, первое, что делает этот человек, – он обносит этот участок забором, объявляет его священным и усаживается за этим забором с берданкой в ожидании того, кто через этот забор перелезет. Главнейшим и любимейшим занятием человечества является сочинение табличек: не ходить, не курить, не стоять, не лежать, не переходить и не заплывать. Да ничего вообще не может быть приятнее строительства оград и загородок, установки кодовых замков, шлагбаумов и кирпичей. Занятие это кроме того крайне полезное: с помощью одного ограничительного дорожного знака рядовой работник ГАИ может прокормить две семьи, дать детям хорошее образование и ещё помогать престарелым родственникам в Ставрополье.
Когда расставлено достаточно заборов и ворот, некоторым людям (не всем) раздают от них ключи. Им после этого можно ездить на красный свет, ходить туда, куда нельзя, и делать то, что людям без ключей делать не положено, ну, например, ездить в этой блестящей машине. Человек без единого ключа – это не человек, а говно, его даже милиция не арестовывает, потому что его вообще не существует. Но с другой стороны, он может спокойно срать на площади прямо перед метро, и никто ему не скажет ни слова. А те, которые с ключами, им даже в подворотне поссать не всегда можно.
«Свобода есть осознанная необходимость», – сказал другой какой‑то мудак, и все за ним повторяют. Сказать, что свобода есть необходимость, – это то же самое, как если сказать, что белое есть чёрное, только без краски.
Ну а самый высший случай воплощения свободы – это когда вообще нельзя говорить про чёрное или белое, потому что это может кого‑то обидеть. И про голубое и розовое на всякий случай тоже нельзя. И про коричневое и зелёное.
Хотя какие‑то запрещающие таблички безусловно нужны. Причём содержание их совершенно не важно, они могут быть сколько угодно бессмысленными. Так, например, в армии запрещено ходить без ремня и шапки. Почему? Да какая разница. Важно то, что если ты ходишь в ремне и шапке, ну и соблюдаешь ещё десяток таких же идиотских правил и ритуалов, во всём прочем ты часто получаешься более свободным, чем на гражданке, ибо живёшь, как предписано Господом нашим, – о дне завтрашнем не заботясь и о дне прошедшем не сожалея. Но важно, чтобы таблички эти расставлял по возможности кто‑то один, не важно кто – Генеральный Штаб, Главное управление лагерей, самодур‑помещик, тиран‑кровопийца, тогда ещё можно как‑то в этом ориентироваться. Но когда в той же армии наступает Свобода, то есть каждому позволено требовать от других, чтобы они не курили, не пердели и отдавали честь выключателю, вот тогда и начинается пиздец.
Когда‑нибудь, когда наступит Царство Идеальной Свободы, а оно обязательно скоро наступит, судя по темпам, с которыми Свобода распространяется по миру при поддержке авиации, тогда уже будет вообще ничего нельзя. В частности, нельзя будет дышать, так как при дыхании один свободный человек расходует кислород, на который имеют точно такое же право другие свободные люди. Нельзя будет разговаривать никакими словами, потому что любое абсолютно слово может ранить другого человека, никогда же ведь не угадаешь, как оно отзовётся. Вот сказал кто‑то «табуретка», а другой человек вспомнил, как однажды в детстве свалился с табуретки, упал на свою любимую кошку и у неё что‑то внутри сломалось. А когда она потом рожала, у неё застрял котёнок, и человек пытался его вытащить за хвост, но хвост оторвался, и кошка тоже потом умерла. Поднялось у него от этих воспоминаний давление, инсульт, вот и нет человека.
Ну а с людьми, которые совершают такие злодеяния, как курение, игра на гармошке и плевание с моста, про них в Царстве Свободы вообще всё понятно – не может их там быть и всё.
В отличие от Настоящего Айкидо, Настоящее Православие ещё существует.
Хотя ненастоящих Православных, конечно, гораздо больше. К ним, например, относятся патриарх Алексий, диакон Кураев и прокурор Колмогоров.
Настоящий же Православный ничего совершенно не знает ни про Пасху, ни про Великий Пост, вообще ничего. Просто в одну из недель февраля Православный вдруг начинает каждый день пить водку и закусывать её блинами. Очнувшись наконец в воскресенье, Православный ощупывает подбитый свой глаз и идёт извиняться перед теми Православными, кому сам подбил глаз за прошедшую неделю.
Затем Православный решает, что пора уже кончать с этим пьянством, блядством и пожиранием безответных скотов, и на некоторое время задумывается о безрадостной своей участи. Достигнув в результате этого дней через сорок особого Православного просветления, Православный осматривается вокруг, понимает, что стал наконец окончательно чист, и по этому поводу вполне уместно как следует нажраться и кого‑нибудь хорошенько выебать. Выпив стакан, Православный выходит на улицу и узнаёт такую новость, что Христос как раз воскресе. Это событие для Настоящего Православного всегда неожиданно, потому что живёт он в своём особом времени, в котором и зима‑то неизвестно, наступит ли, поэтому он от радости всех до единого целует и выпивает ещё очень много водки. Вот так и живёт.
Все Очень Важные Персоны живут внутри специальных Зон, куда простым людям вроде нас можно зайти только по недоразумению какому‑нибудь.
Там, в этих Зонах, в общем‑то неплохо – охрана и милиция все приветливые, регистрацию не спрашивают, никогда не скажут «куда лезешь», а скажут «Вам лучше пройти сюда», смотрят преданно и даже, похоже, ждут на чай.
Зато стоит только перейти линию этой Зоны обратно, как та же самая милиция валит тебя на пол, роется в сумке, отбирает всё пиво и грозит кандалами.
А вот представьте тех людей, которые всегда находятся внутри этих Зон. Они ведь даже если бы и захотели, всё равно не могут оттуда выйти, потому что всегда носят их вокруг себя. Сядут в машину – эту зону образуют мотоциклисты, приедут домой – снайперы.
И вот посмотрят Очень Важные Персоны вокруг – все улыбаются. Пойдут в другое место – там тоже все милые и добрые. Вот они и думают, что везде так. А рассказать им, как оно на самом деле обстоит, – некому. Потому что помощники их, которые вроде бы по должности обязаны всё знать, – ведь они тоже в метро не ездят. Посмотрят эти помощники иногда телевизор или прочитают в газете что‑нибудь неприятное и возмущаются – врут ведь! Ведь не так оно всё! Не то чтобы эти помощники мерзавцы, нет, они, наоборот, за Справедливость. Звонят они сердитые в редакцию и там какого‑нибудь журналиста тут же под жопу – чтоб не пиздел больше.
Вот Ельцин был молодец. Однажды, как раз перед тем как он стал Президентом, сел он в троллейбус (автомобиль москвич у него тогда как раз сломался) и поехал в поликлинику получать бюллетень по ОРЗ, ну, или, может быть, пройти, как все люди, флюорографию. Неизвестно, что он там увидел, но как только он прогнал Горбачёва, тут же махнул рукой Гайдару и Чубайсу: «Продавайте всё нахуй!» И запил горькую.
Ну, тех‑то два раза просить не надо – всё продали до последнего гвоздя.
Вообще он был неплохой, Ельцин, весёлый хотя бы. Пел, плясал, с моста падал. И люди при нём служили тоже весёлые – один рыжий, другой говорил смешно, третий в кинофильмах с голыми бабами снимался – ну чисто двор покойной императрицы Анны Иоанновны. И щёки у всех – во!, морды румяные, лоснятся. Пусть и наворовали, так оно хотя бы им впрок пошло.
А нынешние что? У кого из них можно запомнить хотя бы лицо и фамилию, не говоря уже про должность? Крысиные усики, рыбные глаза, жабьи рты, а то и вообще ничего – пусто. Один только премьер‑министр похож на состарившегося пупса, да и тот если неосторожно пошевелится, так оно всё сразу потрескается и осыплется. Какие‑то всё потусторонние тени – то ли ещё не воплотившиеся, то ли уже развоплощающиеся. А скорее всего они такие и есть – вечно между той стороной и этой.
Царь Горох когда‑то воевал с Грибным Царём, так вот именно так должен был выглядеть отдельный Бледнопо‑ганочный Полк.
Даже и Юрий Михайлович Лужков, которому, казалось бы всё нипочём, и тот ссутулился, осунулся, куплетов больше не поёт и монологов под Жванецкого не читает – не время. Проснётся только иногда ночью и мечтает: вот бы построить что‑нибудь этакое Грандиозное и никому не нужное, чтобы все вокруг охуели и с восхищением говорили:«Да ты, Юр Михалыч, совсем ебанулся!»
Но нет, вздыхает Юрий Михайлович и снова лезет под одеяло – пустое всё, пустое.
Не надо пиздеть, больше уже нельзя пиздеть.
Это раньше было можно, когда люди в основном помалкивали и копали свою брюкву, угрюмо поглядывая на окружающее пространство из‑под низких своих лбов.
А сейчас все стали очень сильно умные, и у каждого из головы постоянно лезут мысли, которые они все до единой обязаны немедленно нам рассказать.
Для пиздежа придумали множество приспособлений: одни побольше, другие поменьше. Одни можно носить с собой, другие с места не сдвинешь. Люди идут по улице, сидят на диване, едут в автомобиле и всё время пиз‑дят, пиздят и пиздят.
Нажмёшь любую кнопку, повернёшь любой выключатель – оттуда немедленно раздаётся пиздёж: «я так думаю…», «с моей точки зрения…», «в создавшейся ситуации…».
Но этого всё равно маловато, надо ещё, давай‑давай – придумали интернет. А в интернете пиздят уже вообще все – полным‑полны набиты болталки, чаты, форумы и вообще неизвестно что. Аськи кукарекают, почта звякает: хотите хуй побольше, сиськи потолще, семь тысяч тонн вагонки и тридцать миллионов долларов совершенно бесплатно? Не хотите? Не может быть! А почему не хотите? Нет, мы хотим это знать! Не может нормальный человек этого не хотеть. А тогда хотите, мы вам расскажем, как правильно печь лаваш, сосать хуй, рожать детей, ездить автостопом и расписывать кухонные доски?
Но ведь нельзя же раздувать этот шарик вечно. То, что вселенная бесконечна, – это нас не касается, вселенная нашего пиздежа не слушает – он оседает в нижних слоях нашей с вами атмосферы. И в этой атмосфере уже не следует выёбываться и размахивать руками. Раньше один только поэт Тютчев не знал, как слово наше отзовётся, а сейчас этого уже вообще никто не знает.
Вот один человек где‑то снял фантастический фильм про то, как столкнулись два самолёта, другой написал про то же статейку, третий рассказал что‑то кому‑то, и пожалуйста вам – действительно столкнулись. И ещё два просто так ёбнулись.
Вот на одном острове человек собрал вокруг себя других людей и говорит им: «Назовите мне, кто из вас тут лишний?» А совсем в другом месте шатается ледник, и кто тут лишний – это не тебе, брат, решать, упокой Господь твою душу.
Так что – не пиздеть. Ходить медленно, дышать редко. Переходить улицу на зелёный свет и чистить зубы по утрам.
Но главное – не пиздеть.
Всех, кстати, касается – и меня тоже.
Когда человек уже совсем готов к выходу в этот мир, к нему приходит Господь Бог с огромной меховой шапкой в руках. «Тяни», – говорит Господь Бог, и человек вытягивает из шапки бумажку со своим Предназначением. И вот выходит он в мир, разжимает кулак – а нет бумажки, там осталась. И прочитать не успел.
Некоторое время человек ещё надеется, что бумажка с Предназначением как‑то выпадет из его матушки, и поэтому ползает за ней везде по пятам. Но нет – ничего такого не выпадает. Надо, значит, человеку самому думать головой своей круглой с ушами, для того и сделан он человеком, а не хуйнёй шестиногой. Хуйне‑то шестиногой что? – в ней Предназначение зашито насмерть, как программа стирки цветного белья в автоматической стиральной машине. А человеку приходится всё самому, всё самому.
Вот и мается он, бедолага. Хорошо, если Предназначение у него простое: родить сына, посадить дерево и всё такое. Или, допустим, заболеть во младенчестве коклюшем и помереть. А если ему предписано зарубить топором старуху на Сенной площади для того, чтобы другой человек написал про это роман? А если не предписано, а он взял и зарубил?
На самом же деле узнать своё Предназначение не очень сложно: если человек делает что‑то просто так, не за деньги, и вообще никому это нахуй не нужно, то это означает, что вот это самое и есть его настоящее Предназначение. Другое дело, что есть такие люди, которые за просто так вообще ничего делать не станут – им, конечно, сложнее.
От других занятий выполнение Предназначения отличается тем, что награда за его исполнение никакая на Земле не положена, потом будет вознаграждение, после Смерти или вообще не будет, не главное это. Но чтобы исполнять Предназначение, человеку же надо что‑то есть, жить как‑то. Вот и занимается он разной скучной хуйнёй, за которую вознаграждение, наоборот, причитается прямо сейчас или, в крайнем случае, в понедельник. Но и это у человека получается плохо, потому что вот занимается человек скучной хуйнёй, занимается и вдруг чувствует, что пора исполнять Предназначение. В этом случае он обязан немедленно всё бросить, послать всех нахуй, отключить телефон и исполнять. Потому что это вообще единственная причина, почему он здесь находится, нет больше никаких других и не будет.
А люди барабанят в дверь, разрывают телефон, кричат, стучат на него по столу кулаком и не дают ему денег. Потому что сами‑то они Предназначение своё исполняют плохо, кое‑как – семья у них, дети, дела, тёща злая, работа, времени мало. И если они видят человека, который исполняет Предназначение исправно, их тут же душит Жаба. Потому что они хорошо знают, что бывает с человеком, который не выполнил Предназначение. Ну или догадываются.
Умирают люди только в двух случаях: когда они уже исполнили своё Предназначение или когда Мироздание поняло, что они его исполнять и не собираются. Мироздание, его не наебёшь.
В одной далекой стране жил один человек.
Этот человек сильно любил одну женщину. Только он очень редко её видел. Один раз в четырнадцать лет. И всего один раз.
Однажды этому человеку что‑то такое сильно понадобилось. Скрепки, что ли. Или, может быть, вермишель, кто его знает.
А в той стране был такой порядок – всё кругом бесплатно, потому что денег всё равно ни у кого нету.
Нужен тебе, скажем, веник – получай даром веник. Только сначала нужно написать заявление в специальную комиссию. Так, мол, и так – имею большую потребность в венике. Комиссия придет, все проверит, соседей расспросит и через месяц можно пойти и получить свой веник. Главное, что даром.
А без комиссии нельзя. Может, у тебя уже есть веник. Или тебе им и подметать‑то нечего. Да мало ли чего – может, у тебя и рук‑то нету. А веников где на всех напасёшь.
Поэтому человек сел и написал заявление. Имею, мол, большую потребность в скрепках. Или, может быть, в вермишели. Отнес куда следует и пошел домой ждать комиссии.
Только комиссия всё не идет.
У человека этого даже ноги уже холодеть начали. Видно, сильно ему нужны были эти скрепки. Или вермишель.
Как вдруг однажды кто‑то стучит ему в двери. Войдите, говорит человек. А сам с пола не встаёт, чтобы двери открыть, потому что сил нет. Да и замка в двери все равно тоже нет.
Зачем ему замок. В той стране вообще ни у кого замков не было.
А то ведь как может быть – выдадут кому‑нибудь ботинки. А он, скажем, домой пришёл, да и помер. А дверь на замке. Как, спрашивается, комиссия будет с него ботинки снимать? Поэтому замков ни у кого в стране не было.
Тут двери открываются, и заходит женщина. Та самая, которую тот человек любил. Он даже испугался от радости.
Посадить бы её на стул, думает. Так ведь нет стула.
А женщина и не собиралась садиться. Это вы, говорит, такой‑то?
Конечно я, он самый, думает человек. А сказать ничего от радости не может. Водички бы ей налить, думает. Так ведь стакана нет. И воду когда ещё отключили.
Но женщина и сама про него всё давно знает. У вас, говорит, в прошлом году была большая потребность заделать окно, так вам чуть ли не полкило замазки даром выдали. Зима уже семь месяцев как кончилась, а вы до сих пор замазку назад не сдали. Так что давайте‑ка её побыстрее отковыривайте, а я завтра приду заберу. И ушла.
Господи, думает человек, да неужто мне ей замазки жалко. Встал кое‑как и замазку всю отковырял. А стеклышко, которое на ней держалось, аккуратно так в уголок поставил. Снова лёг на пол и стал ждать, когда женщина эта опять придет.
Только она больше не пришла. Вместо неё пришел какой‑то совсем другой мужчина и забрал замазку. И стеклышко тоже зачем‑то забрал. А человек ничего ему на это не сказал.
Зато когда пришла комиссия, чтобы про скрепки расспросить, оказалось, что человек уже умер. Он лежал на полу, весь занесенный снегом, и, когда комиссия разгребла снег, она увидела, что человек улыбается.
И улыбался он так хорошо, что комиссия поскорее сняла с него ботинки и закопала его во дворе.
И никто не спросил – кого, мол, закапываете? Потому что он был один человек.
Пришел однажды один человек к доктору.
А доктор сидит очень занятой, потому что думает, как бы у кого‑нибудь взятку бензонасосом взять.
Тут заходит этот человек, и по нему сразу видно, что нет у него никакого бензонасоса, не было никогда и уже не будет. Слушаю, говорит доктор. А сам врёт – ничего‑то он не слушает.
Стал тогда ему человек что‑то про жизнь свою рассказывать. Какая там у него жизнь? А он рассказывал‑рассказывал, запутался даже и сначала начал.
Тут как раз доктор все про бензонасос придумал и стал прислушиваться к человеку. Слышит, а тот ему про какую‑то женщину рассказывает. Ага, обрадовался доктор, так это вам не ко мне, а совсем в другой конец города. Позовите следующего.
Человек хотел что‑то ещё сказать, уронил шапку, поднял и пошёл к себе домой.
А дома взял да и умер.
И никто так и не узнал бы, что он умер, да хорошо, цыганка беременная пришла к нему мыла для детишек голодных попросить. Уж она в двери колотила‑колотила, а потом пошла в милицию. Там, говорит, человек умер.
Милиция хохочет – совсем, мол, ты, товарищ цыганка, с ума сбрендила. Может быть, он вовсе за хлебом в магазин пошел. А та – нет, и всё. Я, говорит, всё на свете знаю, я цыганка‑сербиянка, у меня даже паспорта нету.
Проверила милиция цыганку, и действительно – нет у неё никакого паспорта. Что поделаешь, пришлось милиции идти с ней вместе двери ломать.
Поломали двери, заходят, сапогами топочут. Видят – а человек тот и правда умер. Свет везде горит, на кухне
радио разговаривает, а он калачиком свернулся и как бы спит. А сам умер.
Посмотрела милиция кругом – окна‑двери целые, ничего не перевернуто. А украли там чего или нет – так кто ж знает, что у этого человека было?
Один милиционер, молодой ещё, глупый, цыганку спрашивает – эй, скажи‑ка, отчего он умер? И улыбается заранее.
Только та ничего ему на это не ответила и ушла куда‑то по своим цыганским делам. Цыгане, они всё на свете знают, только никому ничего не рассказывают. Разве что за деньги. Да и то наврут специально.
Ну, милиция не стала сильно переживать. Вызвали почему‑то скорую помощь и увезли того человека в морг.
Там два врача в зелёных халатах его резали‑резали, да так ничего и не нашли. Ему с такими симптомами даже бюллетень на три дня бы не дали. А он умер.
Почесали врачи в затылках резиновыми перчатками и написали справку: такой‑то умер вроде как от гипертонии.
В загсе эту справку почитали, тоже в затылках почесали и выписали свидетельство. И там, где причина смерти – написали специально неразборчивым почерком: «вроде как гипертония».
Смешно даже читать такое, ей‑богу.
Хорошо, что свидетельство это так никто из загса не забрал. Оно там до сих пор лежит в архиве. И все в нём есть – и номер, и печать, и фамилия даже какая‑то.
Откуда они её взяли – эту фамилию? У него и фамилии‑то никакой не было. Так, просто один человек.
Один человек купил себе в магазине кепку. Надел её тут же себе на голову и пошёл домой. олько замечает он, что все люди на него оборачиваются и ласково так улыбаются.
Человек, конечно, тут же заволновался. Люди, они просто так никогда ласково не улыбаются. Только если у тебя спина краской измазанная или ширинка расстегнутая.
Проверил он потихоньку ширинку – нет, всё нормально на этот раз. Может быть, думает, они на кепку улыбаются? Тоже непонятно. Ладно бы, она была какая‑нибудь зелёная с красными драконами. Да нет – серенькая, в мелкий рубчик. Ну и ладно, подумал человек, пусть себе улыбаются. Может быть, они над штанами моими смеются. Штаны у него и правда не очень хорошие были.
Идёт он себе домой, как вдруг подходит к нему женщина и говорит. Я, говорит, когда увидела, какой вы замечательный, так желаю, не сходя с места, вам отдаться прямо здесь, на мостовой.
Ну, зачем же на мостовой, удивился человек. Пойдемте лучше ко мне в гости. Я, например, чаю купил недавно.
Пришли они к нему домой. Человек кепку снял и повесил на вешалку.
А женщина как закричит. Как ваше фамилие, кричит. Вы как меня сюда заманили, у меня даже муж есть. Не иначе, кричит, вы надо мной надругаться задумали.
И, хотя её никто и не удерживал, она всё равно вырвалась и убежала вниз по лестнице.
А человек пожал плечами и стал телевизор смотреть. Только никак у него из головы эта женщина не выходит.
Посмотрел он ещё телевизор и понял, что кепка эта не простая. Её когда наденешь, то все сразу видят, какой ты на самом деле замечательный. А без кепки не видят. Плевать они хотели.
Посмотрел он ещё телевизор.
Ну и что, думает, буду я в этой кепке ходить, а потом она свалится, и все закричат «а как ваше фамилие». Не хочу я никого обманывать, думает.
Встал он тогда, взял кепку с вешалки, выбросил её в мусорное ведро, а ведро во двор в бак вынес, не поленился.
Пришел домой и опять стал смотреть телевизор. А сам все про кепку думает.
Можно, например, думает, пришить к кепке лямочки и завязать на подбородке. И никто меня, такого замечательного, ни в чём не заподозрит и не спросит, почему я в кепке купаюсь. Я же никого обманывать не собираюсь. Я же и в самом деле замечательный, только никто этого никогда не замечает, потому что штаны у меня не очень хорошие. Или ещё почему‑нибудь. Зря, думает, я эту кепку выкинул.
Вскочил он, побежал во двор, а мусорные баки, оказывается, уже увезли. Три месяца не увозили, а тут за пять минут подъехали и увезли неизвестно куда.
Вернулся человек домой, лёг на свой диван и, конечно же, не умер.
Так и живет он до сих пор, телевизор смотрит. И никто не знает, какой он на самом деле замечательный.
Да нет, конечно же, всё было не так.
Кто же станет такую кепку выкидывать? с ней же огромные тыщи зарабатывать можно.
Этот человек пришил к своей кепке тесёмки и завязал покрепче под подбородком.
И действительно – все у него теперь есть. И жена, и любовницы три штуки зачем‑то, и квартира, и мебели откуда‑то полный дом привезли. Кепка, конечно, грязная стала, воняет. Только никто не обращает на это внимания.
Соберутся, бывало, у него двести человек гостей и пляшут до утра. А человек этот сидит на диване, телевизор смотрит. И всё время думает.
А что, думает, случится, если я сейчас тесемки развяжу?
А я так думаю, что ничего такого особенного уже не случится.
С одним водителем приключилась такая незадача: от него уехал его собственный троллейбус.
Водитель вышел на перекрестке, когда у троллейбуса слетели рога, а какой‑то рычажок выключить забыл. Или сломалось что‑то, это не важно. Важно, что когда он поставил рога на место, троллейбус взвыл и уехал.
Пассажиры делали водителю какие‑то знаки в заднее окно, потом троллейбус затерялся в толпе грузовиков, а водитель всё стоял неподвижно и смотрел ему вслед.
«Ну вот… И троллейбус…» – сказал он наконец, вздохнул и пошел в рюмочную.
Там он заказал стакан водки, выпил, поднял воротник тулупа и, ссутулившись, пошел домой.
Иван Иванович купил себе на базаре пистолет.
Вообще‑то сначала он хотел купить луку. Потому что макароны без лука – это совсем одно блюдо, а макароны с луком, если его поджарить на постном масле, совсем другое. Иван Иванович любил питаться разнообразно.
Только в овощном магазине ему что‑то такое вместо луку насыпали, что даже Иван Иванович на них обиделся и пошёл на базар.
А там к нему возьми да пристань какой‑то цыган. А может, и не цыган, но борода рыжая из ушей по всему телу растёт. Купи, говорит, пистолет, от сердца отрываю. Иван Иванович отказывался‑отказывался, но цыган этот показал ему какой‑то ножик из‑под тулупа. Пришлось купить. А на лук и денег не осталось совсем.
Пришел Иван Иванович к себе домой и сел на табуретку думать – как бы с этим пистолетом поступить. Наконец придумал и положил его в кастрюлю, а кастрюлю поставил на антресоль, которая ещё от строителей недоделанная осталась.
Только среди ночи начал кто‑то ему в двери кулаком стучать. Вскочил Иван Иванович, открыл – а там милиция стоит, сердитая. Ну‑ка, говорит, показывайте, кого прячете. А кого прятать‑то? От Ивана Ивановича как жена десять лет назад ушла, так больше никто и не приходил.
Так ему милиция и поверила.
Весь дом перерыла, но зато нашла в холодильнике какой‑то кусок мяса, очень подозрительный. Иван Иванович и сам, когда принёс его из куриного магазина, долго рассматривал – очень уж волосы из него удивительные росли. Милиция тут же стала кричать, что нужно, мол, искать голову от этого куска, и полезла на табуретку, чтобы проверить антресоль. Но табуретка, наверное, была не очень хорошая, потому что милиция с неё свалилась и расквасила себе всю морду.
Обиделась тогда милиция на Ивана Ивановича и ушла куда‑то к себе в отделение. А Иван Иванович глаз распухший пальцем вывихнутым потрогал и решил, что надо бы пистолет куда‑нибудь получше перепрятать.
И опять спать лёг.
А когда постучали в двери, Иван Иванович даже ничуть не удивился. Уж если десять лет никого не было, то потом обязательно будут всю ночь в дверь барабанить.
Открыл Иван Иванович дверь, а там тёща его бывшая стоит. И мужчина с ней какой‑то.
«Здравствуй, – говорит, – Ванька».
«Здравствуйте, – отвечает Иван Иванович, – Пелагея Матвеевна». А сам думает, что может и не Матвеевна. Может, Михайловна. Сколько лет прошло.
«Дурак ты, Ванька, – говорит тёща. – Как был всю жизнь дурак, так дурак и остался. Какая я тебе Пелагея Матвеевна. Тем более что Васильевна. Я ведь жена твоя бывшая».
Присмотрелся Иван Иванович – и правда жена. Только на тёщу очень похожая десять лет назад. Интересно, думает Иван Иванович, а на кого сейчас теща похожа? Неужели на жену?
Пока он всё это думал, та уже давно зашла и стала по квартире ходить. Она, ещё когда с Иваном Ивановичем жила, тоже, бывало, домой неделю не ходит, а потом вернётся и давай по всем углам заглядывать. Принесёт с кухни помаду и страшным голосом спрашивает: «Это что такое?» Ну что тут ответишь? Помада, она и есть помада.
Только на этот раз она ничего не нашла. Богато, говорит, живёшь. Чаем бы хоть попоил. А мужчина её уже на табуретке уселся, серьезный. Муж, наверное, новый. Хотя, какой он новый? Плешивый весь какой‑то. Вот пиджак на нем – да, пиджак новый. Сидит и молчит. Непонятно только – стесняется или брезгует.
Его Иван Иванович тоже вспомнил. Он у них однажды полгода жил. Тоже всё молчал. Иван Иванович даже не знал, как его зовут. Ему ещё жена в комнате на полу стелила. Давно это было.
Пока Иван Иванович всё это вспоминал, заходит вдруг жена на кухню, а в руке у неё пистолет. Оказывается, она за пять минут уже опять свои порядки навела и решила стол разложить. Места ей мало, что ли?
Ты что, говорит, застрелиться решил?
Иван Иванович даже руками развел. Про цыгана ей рассказывать, что ли?
Да так, говорит, сам не знаю, откуда взялся.
Ну, тогда, говорит жена, ни к чему он тебе, ещё стрельнешь в кого‑нибудь. И спрятала пистолет к себе в сумочку.
Иван Иванович чуть не подпрыгнул от радости. Слава Богу, думает, пусть забирает. Ни к чему он мне, этот пистолет.
Напоил он их чаем. Хотел было мяса сварить, но жена, оказывается, его уже выбросила в мусорное ведро. Ну, выбросила и выбросила. Иван Иванович не стал с ней спорить. Он и раньше‑то не очень спорил, а теперь и вовсе разучился.
Проснулся он рано утром на кухне, собрал газеты с полу. Выходит в коридор – а дверь настежь открыта. Ушла, значит, жена с мужчиной своим.
Закрыл Иван Иванович дверь и пошел в комнату, матрас свернуть. Опять в двери стучат.
Вот ведь, думает Иван Иванович.
Открыл двери, а там цыган давешний стоит и головой качает. Что же ты, говорит, такой‑сякой, пистолет кому попало отдаёшь? На, говорит, держи, и больше никому. Последнее мое тебе предупреждение. И ушел.
Иван Иванович долго ещё потом в дверях стоял. То на пистолет посмотрит, то в подъезд. Пусто в подъезде, тихо. Только помада чья‑то на ступеньке валяется раздавленная.
Вернулся Иван Иванович назад в комнату, положил пистолет прямо посреди стола и на табуретку сел. Сидит, ждет.
Только в дверь никто больше не стучит.
Встал Иван Иванович с табуретки, выглянул в подъезд – тихо. Борщом только очень пахнет.
Запер он дверь и опять сел. Вдруг слышит шаги чьи‑то на лестнице. Вскочил Иван Иванович, к двери подошел, послушал – да нет, мимо кто‑то прошел.
Снова сел Иван Иванович на табуретку. Посидел немного, потом пошел в окно выглянуть. И как раз вовремя – подъехала к подъезду машина, открылись у нее все четыре двери, и вышли четыре мужчины в пальто, все одинаковые. И в подъезд зашли. Побежал Иван Иванович, из квартиры выглянул, прислушался – тихо.
И борщом пахнет так, что даже страшно становится.
В понедельник утром Иван Иванович проснулся, послушал радио и пошел на службу. А пистолет так и оставил на столе лежать.
Зато по дороге на службу произошло с Иваном Ивановичем странное происшествие. Как только он залез в троллейбус, все люди побежали к дверям, чтобы на улицу выйти. Так торопились, что даже одну старушку убили. Старушка сама кричала: «Ой, убили, люди добрые!»
Иван Иванович посмеялся над старушкой и подумал, что сзади, наверное, ещё один троллейбус, пустой, поэтому все туда и побежали. А ему зачем куда‑то бежать? Ему и в этом троллейбусе места хватает. Тем более что на каждой остановке люди вроде как к троллейбусу подбегут и начнут лезть друг другу по головам, а потом как бы передумают и назад пятятся. Те, которые ещё не передумали, сзади напирают, кричат друг на друга. В общем, шуму много, а троллейбус постоит‑постоит и дальше пустой едет.
Очень удивительные они, эти люди. Раньше Иван Иванович сильно на них удивлялся, а потом ничего, привык.
Так он и доехал до самой службы.
А больше в этот день с ним ничего не случилось. С Иваном Ивановичем вообще редко что случалось. Пистолет только этот.
Вернулся Иван Иванович вечером домой, открыл дверь, зашёл.
А пистолета на столе нет.
Сначала Иван Иванович подумал, что его ограбили. Потом посмотрел вокруг – всё на месте. И стол, и матрас, и табуретка тоже на месте. Радио на стене висит.
Пошёл он тогда к двери. Там вокруг замка фанерка была такая, чтобы он не вываливался. Нет, фанерка на месте и гвоздями прибита.
Никто, значит, дверь не ломал, а то как бы её снаружи приколачивать?
Подошёл Иван Иванович к окну, вниз посмотрел – даже страшно подумать. Восьмой всё‑таки этаж. А лифт уже который год не работает. Как дом построили, так и не работает.
Нет, ничего Ивану Ивановичу не стало понятно. Попил он чаю, радио послушал и спать собрался.
Развернул он матрас, а в нём пистолет лежит. Ну что с ним поделать, а?
Положил Иван Иванович пистолет назад на стол. Вдруг в дверь как забарабанят! Испугался Иван Иванович, схватил пистолет со стола и завернул назад в матрас. Подошёл к двери, послушал – тихо. Открыл – нет никого.
Пришлось Ивану Ивановичу и эту ночь на газетах спать. Оно бы ничего, матрас, он тоже не очень мягкий, только вот шуршат эти газеты. Да и странно было бы, кабы не шуршали. Газеты все‑таки.
А ночью Иван Иванович проснулся от страшной стрельбы. Кричит кто‑то на неизвестном языке и палит во что ни попадя. Или, может, один палит, а другой кричит. Поди разберись.
Сначала Иван Иванович сильно испугался, а потом вспомнил, что у него внизу живёт один сосед. Ему ночью специальное кино показывают для тех, кому утром на службу не надо идти. Тем, которым на службу, им другое кино вечером показывают – постановку какую‑нибудь, или балет, или новости разные.
А у Ивана Ивановича и вовсе никакого телевизора не было. Поэтому он не стал на соседа обижаться и опять заснул.
Утром он проснулся, умылся и пошёл посмотреть, как там пистолет поживает. Развернул матрас – лежит, живой‑здоровый и тёплый даже.
Оно и понятно – если бы Иван Иванович всю ночь в матрас завернутый проспал, он бы тоже теплый был. Это вам не на газетах спать.
Вышел Иван Иванович на улицу, пришёл на остановку, а там уже совсем что‑то непонятное творится. Во‑первых, темно, хоть глаз выколи, а во‑вторых, ни одного живого человека.
И ветер дует.
Постоял Иван Иванович совсем даже недолго, а уже троллейбус подходит.
Обрадовался он, зашёл. Смотрит, а троллейбус опять совсем пустой, только один человек впереди сидит, в шляпе, а из‑под шляпы волосы рыжие во все стороны торчат. Ну, Иван Иванович, понятное дело, не стал бежать этому человеку в лицо заглядывать. Он, как раз наоборот, сел потихоньку сзади и стал смотреть в окошко.
А за окном темно совсем, даже окна в домах не светятся. И троллейбус мчится со страшной скоростью без всяких остановок. А куда едет? Ничего не понятно.
Ивану Ивановичу, чтобы до службы доехать, нужно три раза повернуть, чтобы у троллейбуса хоть один раз рога с проводов слетели.
А тут едет он все прямо и прямо. Хотя, может быть, Иван Иванович так из‑за этого рыжего разволновался, что и не заметил. Может быть, и так.
Но рога ни разу не слетали, это точно. Потому что Ивану Ивановичу, ещё когда он сел, показалось, что за рулем и водителя‑то никакого нет. Если бы рога слетели, водитель бы вышел, и Иван Иванович сразу бы понял, что ошибался. Только никто никуда не выходил.
А троллейбус всё едет и едет. У них в городе и улиц таких длинных не было. Да Бог с ними, с улицами, а вот водитель – это другое дело.
Тут пассажир впереди встает и идёт к Ивану Ивановичу. Идет и за сиденья хватается, потому что троллейбус очень сильно из стороны в сторону качается.
И улыбается золотыми зубами.
Подошёл он, достал из кармана пистолет, тот самый, прижал его Ивану Ивановичу к зубам и выстрелил.
Очень это больно, когда все зубы вылетают.
Сидит Иван Иванович на матрасе и за зубы держится.
Потом уже понял, что приснилось это ему всё. Интересно, думает Иван Иванович, а жена тоже приснилась? А про то, что цыган приходил? А вдруг и пистолет приснился? Как же это узнать? Не спросишь ведь никого.
Думал‑думал Иван Иванович и придумал. Нужно в холодильнике посмотреть. Если кусок мяса там лежит, значит, жена приснилась. А если жена приснилась, то очень может быть, что и всё остальное тоже.
Хотя, кто его знает. Но лучше бы, чтобы приснилось.
Пошел Иван Иванович на кухню, холодильник открыл. Смотрит – а мясо на месте. То самое, с волосами.
И пистолет рядом лежит, весь льдом покрытый.
Проще всего, конечно, подумать, что Иван Иванович взял, да и сошел с ума. Ну, с ума‑то сойти – дело нехитрое. А пистолет? Лежит он в морозильнике, и всё тут. Номер на нём кто‑то напильником спиливал, да так и бросил.
Ивана Ивановича можно, конечно, отправить в сумасшедший дом. А пистолет куда? В милицию?
Много эта милиция в цыганах понимает.
Уже потом, кстати сказать, проверила милиция этого цыгана, когда он на базаре сову вареную продавал. Ну и что? Выяснилось, что он вовсе не цыган, а француз. Французы, они, оказывается, тоже рыжие бывают.
Пожала милиция плечами и отпустила цыгана восвояси. Нельзя же, в самом деле, сажать француза в тюрьму только за то, что он совой вареной торгует.
Поэтому пусть всё будет как есть.
Пистолет лежит в холодильнике, а Иван Иванович сидит на табуретке и слушает радио. По радио как раз передают какие‑то новости.
У них, на радио, всегда есть разные новости. Да оно и не удивительно. Много чего на свете случается.
Один фокусник выкинул такую штуку: взял и распилил ножовкой живую женщину.
Он вышел на арену и спросил, кого распилить ножовкой? Эта женщина из второго ряда и выскочила. Может, клюкнула лишнего, а может, из деревни приехала – не знала она, что пилят всегда только специальных подставных женщин, которым всё как с гуся вода.
Ну и распилил её фокусник напополам, всю арену кровищей залил, сам весь перемазался, как свинья. Женщина сначала орала, а потом ничего, затихла.
Допилил он её, раскланялся и собрался за кулисы уйти. А публика ногами топает: требует женщину обратно. Фокусник руками разводит: «Как же я вам её обратно отдам, если у вас на глазах только что её распилил? Я же фокусник, а не волшебник!»
Тут одна старуха как закричит, что мало того, что крупа в магазине каждый день дорожает, так ещё и живых людей при всём честном народе среди бела дня ножовками пилят, да ещё деньги с них за это дерут!
Набросилась публика на фокусника, чтобы его на части разорвать, но, к счастью, милиция его спасла и в тюрьму посадила.
Стали в тюрьме выяснять – может быть, это сумасшедший фокусник? Привели к нему доктора, тот его молоточком постучал, про папу‑маму расспросил – нет, совершенно нормальный! Такого нормального не каждый день и на улице‑то встретишь.
«Зачем, – спрашивает доктор, – вы живую женщину распилили?» – «А как же ещё? – удивляется фокусник. – Я же при всех пообещал, что распилю, мне что, перед людьми позориться? Давши слово – держись!»
В общем, взяли этого фокусника и расстреляли, раз он не сумасшедший.
А за что расстреляли, спрашивается? Он же с ножовкой за этой женщиной не гонялся, она сама к нему пришла.
Как‑то раз одна женщина забыла у одного мужчины на комоде колечко.
Мужчина это колечко нашёл и тут же напялил на мизинец: интересно ему было – налезет ли? Налезло.
Только хлоп – и нету мужчины, пропал. Ни рук, ни ног, ни мизинца того, на который надевал колечко. И непонятно: как его теперь снимать, да и снимать тоже нечем.
Повисел мужчина немного в воздухе. Ну, думает, сейчас прискачет ко мне с ледяным мечом Ангел Чорный на Коне Бледном.
Нет, никто не скачет.
Ещё немного повисел. Тут подул из окна сквозняк, и выдуло мужчину через дверные щели на лестничную площадку. А там как раз соседи только что рыбу пожарили. Перемешался мужчина с рыбным воздухом – вот и нет человека.
А ведь собирался он всю зиму заклеить окно. Купил даже на базаре специальные полоски, якобы липкие, но они не прилипли нихуя: отвалились и скрючились. Ну и ладно, подумал мужчина, в следующую зиму заклею.
Нет! Обязательно, обязательно нужно заклеивать окна. Даже если кажется, что будто бы скоро весна, всё равно нужно.
А самое главное – ни за что нельзя трогать женских колечек: один только Чорт знает, что там наши женщины на пальцах носят.
Только не надо на меня кричать.
Да, я разрушил этот город. Сам придумал, сам разрушил. Мой город – что хочу, то и делаю. Одним городом больше, одним меньше.
Всё равно вы не знаете ни одного обвинения, о котором я бы уже не подумал.
Никакого плана не было. Всё сочинялось на ходу.
Собака задирала ногу, и вырастало дерево с русалкой на самой толстой ветке, а другая ветка, плавно изгибаясь, заканчивалась удавленником. И всё это мимо, мимо, как декорация, призванная изображать движение повозки в бездарно драматическом театре моего самого первого и неудачного города. Я тогда ещё ничего не разрушал сам и поэтому, выхватив из рёберной части толстомясой империи солидный кусок, сделал свой первый город столицей этой грудинки, нагнав туда подневольных переселенцев в шелковых шарфах с сотовыми телефонами, от всей души ненавидевших это пыльное образование с морозами в августе и комарами в январе. А уже эти переселенцы сами позвали разноцветных турков, которые и не оставили от того города камня на камне. Не то ещё две тысячи лет я спотыкался бы на одной и той же кочке, родной и тошнотворной, как детсадовское какао.
А этот город был уже третьим. Мне казалось, что я чему‑то научился на первых двух.
Я старался. Придумал медленный снег на трамвайных путях, а самих трамваев нарочно придумывать не стал, они сами потом откуда‑то появились, от какой‑то моей же незаметной подлости, а может, на стене начеркал какую‑нибудь каббалистическую загогулину, не знаю… Эти трамваи невозможно было выследить и уничтожить, потому что появлялись они только один раз, в пять часов утра, грохоча чугунными колесами и разрушая мой дом тогда, когда не открыть глаз и не оторвать головы, когда ночь уже кончена, а утро ещё неизвестно, настанет ли.
Посреди города я сочинил дерево, ветки которого на этот раз были слишком тонкими, и поэтому бледная русалка с бесцветными глазами уже не сидела на них, а тянулась к нескончаемой черешне под неусыпным надзором матушки в халате с одной пуговицей на все случаи жизни. Однажды я напустил на город небольшой потоп, который затушил в нем все огни, кроме моей неотвратимой свечки, и русалка, впервые в жизни оторвавшись от черешни, пришла посмотреть ко мне в окно.
Еще в первом городе я узнал о шарообразности этого мира. Помню, как я смотрел в спину уходящему навсегда человеку, наблюдая, как сначала исчезают его ноги, потом плечи, голова… И вдруг я понял, что он никуда не уйдет, а будет появляться из‑за спины снова и снова, до скончания времен. Поэтому свой третий город я окружил горами. Нет, не для того, чтобы защититься ими от все возрастающего числа ушедших людей, на самом деле эти горы были всего лишь оптической иллюзией, я проверял – сколько ни иди, они отодвигаются всё дальше и дальше, как радуга. Но, во всяком случае, они хотя бы закрывали отвратительную в своей непрерывности линию горизонта.
Я потихоньку обживал свое новое пространство, размечая улицы и кварталы желтыми каракулями на снегу и пеплом, сыпавшимся с измятых сигарет.
Но уже тогда город стал вести себя неправильно. Однажды я проснулся ночью на совершенно незнакомой улице, до того темной и прямой, что она просто не могла бы прийти мне в голову. На ней жили кашляющие от злобы собаки, и когда она всё же закончилась, я снова увидел ненавистную линию горизонта, из‑за которой выползала на бесконечную помойку алюминиевая луна. Крекс, фекс, пеке. Я порылся в карманах, да где там… Папа Карло опять остался без новой куртки.
Из города в разные стороны уходили рельсы, и, отправившись по ним путешествовать, в самом конце я обнаружил своего высохшего предшественника с неестественно настоящими ногтями на чёрных перебинтованных ногах и покрытый мелкими трещинами портрет дамы с глазами русалки, смотрящей на свечку в моём окне.
А на обратном пути меня подкараулил и схватил невзаправдашний горбун в белом халате. Он смешивал в пробирках волшебные жидкости и разрешил мне подуть в стеклянную трубочку, чтобы жидкость в пробирке задымилась и окрасилась в рубиновый цвет, ух ты!
Очевидная банальность горбуна предлагала усомниться в его реальности, и я ушел от него, уже не помню как, позволив ему пытать до скончания времен усталых путников с рюкзаками, полными жухлых трав. Это была чужая территория, там я был не хозяин.
Но пока я путешествовал по рельсам, город усомнился уже в моём существовании. Возможно, виной тому была та же самая банальность, на которую с идиотской настойчивостью указывали зеркало в затоптанной прихожей и черный бюстгальтер, третий месяц сохнущий на трубе в ванной.
Город торопливо переделывал придуманных мной людей, он задавил машиной счастливую бабушку с белым платочком, плясавшую возле пивного ларька, замусорил все улицы и перегородил их троллейбусами со сваренными коротким замыканием рогами. Он населил город близнецами‑милиционерами, которые размножались простым делением. Я сам однажды видел – стоял на углу сержант, потоптался как‑то странно, глядь – а их уже двое. И лица у них одинаковые, и звания, и фамилии даже.
И прохожие, которых я придумывал, чтобы было не скучно ходить по улицам, стали какими‑то пыльными и застиранными. Их по утрам вывозили древними растрескавшимися автобусами из каких‑то хранилищ на краю города и туда же свозили по вечерам, сваливая как попало, вперемешку с прохудившимися молочными пакетами.
Я ходил по своему городу и не узнавал его. Неужели все это сочинил я? Хотя вон она – пуговица от моей рубашки в асфальтовой трещине.
Какой‑то злой Мебиус успел склеить свое кольцо с односторонней поверхностью, из которой невозможно уйти. Декорации совершили круг сквозь паутину кулис, и на сцену опять выползло дерево с развешенными для просушки агрессивно сиреневыми рейтузами примадонны.
Опять война.
Ну почему, почему все и всегда кончается войной? Ну, любовь – понятно, но ведь и ненависть тоже. Да что там говорить, валенок в мусоропровод выбросишь – и на тебя уже идет хорошо организованный манипул соседских пенсионеров, лязгающих крепкими железными зубами.
Как‑то раз в бане ко мне подошел голый кривоногий человечек и протянул младенческую молочную бутылку, уверяя, что эта мутная жидкость сделает меня бессмертным. Мне стало смешно – я и так был бессмертен – и глотнул из бутылочки. Последнее, что я помню из той жизни, – это клок чьей‑то кожи с толстыми поросячьими волосами, оставшийся на плохо забитом в деревянную ступеньку гвозде.
Все рассыпалось, растрескалось и разъехалось по швам, а я все никак не мог приподнять то, что осталось от моего лица, и навести, наконец, порядок. Впрочем, никогда я не умел его наводить.
Вырванный с корнем и разбитый об стену телефон, давным‑давно отключенный за неуплату, звонил теперь только для того, чтобы расхохотаться в лицо, и город навалился на меня всеми своими домами, деревьями и тенями, намертво придавив к полу, чтобы я не извернулся, не выскользнул и не ушел от него в окно седьмого этажа. Зачем? я никуда не собирался.
Открывалась дверь, и заходил человек с горчичным баллончиком, чтобы, наступив на мою рубашку ногой, оторвать ей рукав и унести неизвестно куда, в шкафу, в стариковской затхлости отмучившихся штанов и ботинок, поселился призрак старушки‑учительницы с нижнего этажа, захлебнувшейся в крутом кипятке, хлещущем в моём туалете из треснувшего унитазного бачка.
Холодильник со скрипом раскрывал заржавленные двери, выставляя напоказ плесневелые внутренности, мертвых животных и разноцветные отравы, не леденеющие среди малахитовых пельменей и сталагмитов окровавленной морозилки.
Как‑то раз, вынося среди ночи свой постыдный мусор, я встретил на лестнице давних искалеченных путников. Они курили иссохшие и раскрошившиеся за многие годы травы из своих рюкзаков, и, когда я проходил мимо, они спрятали от меня свои воспаленные глаза. Как они попали сюда? Они не умели убегать, они вообще ничего не умели. Только говорить медленные слова и слюнить нечувствительным пальцем пылающие кончики своих папирос.
Я тут же подумал, что, пока валялся в бане, злой горбун завоевал город, и его тихие войска передушили всех моих жителей, да‑да, я сам видел, как их костлявые руки по локоть торчат из чужих треснувших пиджаков. Но нет, так было бы слишком просто. Победить горбуна, сбросить его в жерло недалекого вулкана, а смерть в яйце, ну и яйцо туда же… Совершать одноразовые подвиги умеет любой дурак, способный взять себя за шиворот и дернуть покрепче. Но попробуйте‑ка просто подержать себя за шиворот хотя бы пару дней…
Я разорвал и сжег черный бюстгальтер, но вместо него появилась пыльная зубная щетка, я отравил призрак старушки жидкостью «Раптор», от которой в доме завелись тысячи белых тараканов, я купил себе новые штаны и опрокинул на них банку с безголовыми шпротами. Каждое утро я рвал на себе паутину, но к вечеру, опять облепленный ею с головы до ног, засыпал в ботинках, не в силах доползти до дивана.
Господи, думал я, ну почему? я же помню, я же переворачивал эту жизнь, почему же я не могу сдвинуть сейчас эту скользкую многотонную тушу, расползшуюся по улицам этого города как забытое кислое тесто? Если бы то, что я сделал сегодня, оставалось хотя бы до завтра… Но оно равнодушно шлепалось назад и лениво расползалось в ту же бесформенную лепешку.
И так будет всегда, понял я. Отныне и присно. И никто не уйдет отсюда, потому что самолеты будут летать только в гнусный город Константинополь, а поезда все давно сошли с рельсов, и последний, покрытый сосульками Летучий Голландец с седым проводником, застрявшим вместе с мусорным баком в автоматической сцепке, будет выть, проносясь мимо безлюдных разъездов.
Ненужная война была проиграна. Мне ли, тысячи раз говорившему «все будет хорошо», было этого не знать? Это лицо не стоило того, чтобы его сохранять. Такие лица, объеденные крысами, валялись в каждой канаве бывшего города.
И что? Я роюсь в карманах – в пальто их четыре, в пиджаке – пять, в штанах – три, да ещё два на рубашке. Слишком много для последней двадцатки, которую все равно разменял ещё позавчера…
Нет, так нечестно. Я не покладал рук, валился с ног, совершал с утра по четыре подвига натощак, без единого перекура, и что осталось? Сломанная сигарета в кармане старой куртки?
И сентиментально‑картонная русалка, без которой этот город вообще не имеет никакого смысла, выползла из‑за спины. Она совершила кругосветное путешествие, прыгая из лужи в лужу. Господи, что же с тобой сделалось? Под какими грузовиками ты валялась? Да, я понимаю, что путь вокруг света неблизкий, но почему же ты первым делом побросала именно то, что ты побросала, и почему ты так гордишься тем, что от тебя осталось?
Я знаю, почему они всегда уходят, но так и не понял, зачем они обязательно возвращаются.
Рассказать мне, что никакого дерева не было? Зачем? Его давно спилили и построили киоск, торгующий презервативами из гусиной кожи.
Ну и сжег я этот город.
Извините, так уж вышло… Бросил в речку сигарету, все как заполыхало… Пожарные набежали с пирогами и блинами, да где там…
Все бред. Пыль и пепел.
Вы все, конечно, эту сказку знаете.
Ну, про то, как жила‑была капризная принцесса, и её выдали замуж за первого встречного нищего, чтобы не очень о себе воображала. А нищий впоследствии оказался соседним королем.
Не знаю, как вам, а мне эта история всегда была подозрительна. Что это за принцесса такая, что, вместо того чтобы хорошенько треснуть по уху своего нищего, который, оказывается, над ней столько времени издевался и делал из нее круглую дуру, разулыбалась до ушей и умерла с ним в один день? Я, конечно, принцесс не очень много знаю, но зато был неоднократно знаком со швеями‑мотористками. Так вот, даже швея‑мотористка немедленно плюнула бы этому королю на мантию и ушла бы к себе в общежитие.
Тут мне кто‑нибудь начнет жалостливо растолковывать, что та принцесса жила давным‑давно, да ещё и в тридевятом государстве… Не хочу даже этого слушать. Почему‑то считается, что давным‑давно все были простые, как брюква, без всяких этих затей. Всем как‑то кажется, что любое следующее поколение куда замысловатее предыдущего, а что умнее, так это наверняка. Даже на родителей своих мы смотрим, как на детей – раз уж они, дожив до таких лет, не свихнулись, не утопились и не ушли в монастырь, стало быть, жизнь они прожили скучную и незатейливую и о бурях наших душ никакого понятия не имеют.
Нет, люди, они всегда одинаковые. Вот вы, дорогой читатель, если досюда дочитали, значит, вы очень сложный. А вон тот, который идет мимо в болониевой куртке, – он как раз простой, как брюква, хотя, к сожалению, живёт с нами одновременно.
Ох ты, господи ты боже мой, помоги же мне как‑нибудь выехать обратно на скользкую тропинку сюжета.
А то есть у меня знакомая. Начнёт она, бывало, рассказывать историю. Там и пройти‑то – два шага, но после первого же предложения она убредает в какой‑то бурелом и пишет там совершенно дикие кренделя, как казённый Дед Мороз в новогоднюю ночь после пятой поздравленной квартиры. Наконец она забредает в какую‑то уже совершенно ледяную пустыню, где давно уже вымерли последние дальние знакомые малознакомых родственников, и тут происходит чудо – с помощью обыкновенного «так вот» она, как какое‑то кенгуру, делает громадный прыжок и оказывается на финише, где её тоже, впрочем, уже никто не ждёт и судья давно спит в кустах, накрывшись клетчатым флажком, чтобы во сне не проглотить муху.
А к чему я это? Да ни к чему. Так просто.
Так вот (делаем прыжок), было все с принцессой совсем не так. Хотя, не настаиваю, что было совсем уж так, как я рассказываю. Я не Матфей и не Лука, но, как и в случае с их историей, ясно одно – что‑то, однако, было.
Но больше всего меня, впрочем, беспокоит одно – не обиделась бы на меня та самая знакомая, которая так любит рассказывать истории.
А знаете, я уже однажды писал историю про принцессу. Та принцесса почему‑то получилась у меня очень похожей на одну совсем другую мою знакомую.
Отчего это так? Зачем они всюду лезут, эти знакомые? Куда от них деться? То ли не знакомиться ни с кем? Так ведь поздно уже. Хорошо бы, конечно, возникнуть где‑нибудь посреди океана в результате вулканического процесса, сидеть там на голой скале и творить, по совету Оскара Уайльда, чистое искусство.
Впрочем, этот самый Уайльд тоже гриб ещё тот был.
Тьфу ты, господи: надо твердить про себя: «принцесса‑принцесса‑принцесса», чтобы не забывать.
Или попробовать наоборот – забыть про нее к чертовой матери? Вот тогда она и полезет изо всех щелей. А может, и нет. Это вам не «дерни за веревочку – дверь и откроется». Это в их сказке дверь откроется. А в моей – веревочка оторвется. Или не оторвется, зато кирпич на голову упадет. Или дверь откроется, а оттуда выйдет волосатый молодец и даст в зубы. Да мало ли чего – может, и принцессы никакой нет, а есть Пелагея Иванна Дунду‑кова на семнадцатом месяце беременности.
Тут надо осторожненько. И ни за какие веревочки, упаси Господь, не дергать.
И все‑таки вернемся к принцессе.
Вот говорят – принцесса была капризная. Неправда это. Она была совершенно нормальным человеком.
Посмотришь, кстати, порой на любое существо женского пола, на котором ты не женат, и даже удивительно – совершенно нормальный человек! Иногда даже более нормальный, чем сам человек. Тут‑то их и можно раскусить. Они же, как шпионы в чужой стране, как Штирлиц, который куда хуже немец, чем самый разнаинемецкий Гитлер.
Но здесь нужен особый угол зрения, специальное искривление, которое возникает только после множественных контузий на личном фронте, эдакое удачное сотрясение, как у того человека, который заговорил по‑древнегречески после того, как ему на голову упала люстра.
Тут я с грустью признаюсь, что лично я, несмотря на многочисленные контузии, таким искривлением не обладаю и всякий раз верю им как младенец, которого добрый дядя зовет в кустики, чтобы угостить конфеткой.
Ну и пусть их. Им же тоже нужно как‑то размножаться. Я их все равно всех люблю. Ну, разве что, кроме некоторых, совсем уж вопиющих экземпляров.
А знаете что? Если вас действительно интересует история с принцессой, бросьте вы это читать. Я и сам не знаю, доберусь до конца или нет. Не подумайте только, что мне так уж наплевать на эту принцессу. Я её, может, больше вас люблю.
Хотя чего не бывает? Тогда я признаюсь, что именно Вас я люблю больше, чем принцессу, с которой, кстати сказать, совершенно не знаком.
А жаль. Бог ты мой, как жаль, что я не знаком со столькими людьми! Но больше того жаль, что с некоторыми все ж таки знаком.
А с принцессой я бы с удовольствием познакомился. Она, притом, что некапризная, была ещё и умная. Нет, про Шопенгауэра она ничего не рассказывала. И слава Богу. По мне, этот Шопенгауэр ещё хуже Ницше. А уж про Ницше вы в моём присутствии лучше и не заговаривайте. Зато у принцессы была та самая куча здравого смысла, которая с рождения отличает любое существо женского пола от этих сопливых игрунов в войнушку, прыщавых мастурбаторов и плешивых террористов.
Кроме того, принцесса была красивая. Нет, если мы подглядим из‑за шторки, можно порассуждать, что, мол, вот тут бы потолще, а там – наоборот… Но мы даже про себя рассуждать ничего не станем. И упаси нас Боже от женщин совершенных форм и черт. Кем бы мы были рядом с ней? И так у самой неказистой из них все устроено куда удачней, чем у Аполлона Бельведерского. Да посмотрите на себя, мужики, – там мослы торчат где попало, здесь – пук волос зачем‑то, а уж тут и вовсе такое, что только руками развести.
Поэтому, нисколько не кривя душой, скажу, что принцесса была красивая. Точно так же думали, или притворялись, что думали, все окрестные короли и принцы. Они слагали ей мадригалы и сонеты, а может, и не слагали. Может, заказывали их придворному дворнику, поди проверь. Очень редко случается, чтобы король был ещё и поэтом, и правильно. Видел я этих поэтов. Мало кто из них выговаривает больше тридцати букв, гугнявые все какие‑то, бородавчатые. А король, он должен женщинам нравиться, а то их мужья живо республику установят.
Поэтов, их нужно искать где‑то среди дворников и киоскеров, потому как для поэзии нужен недостаток женской ласки. Один знакомый мне говорил: «Я, когда был холостой, не поверишь – стихи даже сочинял». Впрочем, тут важно удачно жениться.
Только принцесса этих сонетов не читала. Она стихов вообще терпеть не могла и к королям и принцам относилась с сомнением.
Вся беда была в том самом полцарстве, которое её папа давал в придачу. У принцессы возникали вполне обоснованные сомнения – это не её ли хотят взять в придачу? Ведь даже принцессе хочется, чтобы кто‑то взял да и полюбил именно её, а не полцарства. Полцарства‑то полюбить – дело нехитрое, а ты поди‑ка полюби меня, с моим дурным характером, с моими капризами, про которые я‑то знаю, что они капризы, а тебе скажу, что это вопрос жизни и смерти.
Да, тяжело жить на свете с полцарством в придачу.
Я не пробовал, да и вы, подозреваю, тоже. Но все эти миллиардеры и миллиардерши так уж убедительно травятся снотворным и лечатся от депрессии, что у нищего, роющегося в плевательнице, вдруг возьмет да и возникнет кощунственное подозрение – а вдруг и правда не в деньгах счастье? Да где ж оно тогда, это счастье? Зачем жить‑то тогда? Нет, нас не надуешь, и нищий, затянувшись сопливым окурком, залезает по локоть в плевательницу, надеясь найти там бриллиант величиной с грецкий орех.
А что, дорогой читатель, давай шутки ради помечтаем, что все у нас с тобой есть, а счастья как не было, так и нет. Где его тогда искать? Сейчас‑то мы с тобой точно знаем – где, а тогда как?
Но мой добрый читатель машет на меня рукой – как, мол, так? Все есть, а счастья нет? Так не бывает.
Не знаю, не знаю. Не пробовал.
Да, нелегко было принцессе.
Но королям и принцам тоже можно посочувствовать. Сидит, представьте, перед вами принцесса, вся при исполнении, как кондуктор в трамвае, застегнутая на все пуговицы и затянутая в пуленепробиваемый корсет, а ты её возьми да не сходя с места полюби. А кругом все стоят и глазеют: полюбит или не полюбит? Им, людям, всегда интересно в чужую любовь пальцем потыкать. Своей‑то любовью они заниматься не умеют.
Нет, любовь так не делается.
Когда заявляешь такое, со всех сторон набегают несчастные с вопросом – а как? Как она делается?
Да отстаньте вы от меня! Кабы я знал как, не писал бы я историй про принцесс.
Бывают, однако, специалисты. Взять, к примеру, того же кондуктора да подойти к ней с правильной стороны – вам такие сокровища откроются, что вы еще десять лет в трамвай заходить побоитесь. А тут – принцесса!
Вот я, к примеру, ни за что не набрался бы духу её полюбить. Тут полюбишь бывало какую‑нибудь швею‑мотористку и то не знаешь – то ли в окошко выпрыгнуть, то ли стих сочинить. А с принцессой свяжись – одни портянки останутся, и те обгорелые.
Нет, пускай их лучше герои любят. Герои, они ребята незамысловатые. Лбы у них казенные, и в головах у них окромя желания послужить отечеству все равно ничего нет. И любовь им вовсе не страшна, а вполне даже приятна. Им только дай повод подвигов наделать.
Таких героев перед принцессой прошел целый табун. Полюби такого – да он ради тебя кому хочешь голову проломит. Но принцесса, уже теоретически знакомая с тайнами любви, пожимала плечами – зачем совершать столько лишних телодвижений, чтобы всего лишь проломить кому‑то голову? Можно ведь и просто утюгом. И очередной герой не солоно хлебавши брел совершать никому не нужные подвиги во имя Прекрасной Принцессы.
Поймает, бывало, сарацина, высечет его по мягким местам и отпустит, строго‑настрого наказав ему славить принцессу на каждом углу. Хорошо еще, если сарацин окажется жулик. А если нет? Вот вы бы обрадовались, если бы какой‑то немытый сарацин славил вас на каждом углу? Да ещё неизвестно, что он там плетет по‑сарацински.
Отчего‑то считается, что принцессы это очень любят. Удивительно, но их никто не держит за нормальных людей. Ну разве можно нормальному человеку сказать: «О, звезда моих очей!» А принцессы ничего, терпят. Но при этом хотят‑то они примерно того же, что вы, я или та самая швея‑мотористка.
Хотя как раз швея‑мотористка со мной наверняка не согласится. Я, скажет, хочу норковую шубу, а у принцессы твоей небось этими шубами два шкафа забито. Не знаю я, меня принцесса в эти шкафы ни от кого не прятала, а вот про шубу – это зря. Да не шубу тебе нужно, милая ты моя. Зачем тебе шуба‑то? Чтоб тепло было? Так надень пару телогреек, ей‑богу, согреешься. Нет, ведь тебе же надо, чтоб на тебя мужики пялились и млели, а бабы зыркали и синели и чтоб всех их растолкал тот самый, который… Да черт его знает, что ей там видится, этой швее.
Вот и получается, что нужно‑то всем одного, только все называют это одно по‑разному – кто‑то говорит «шуба», другой говорит ещё что‑нибудь, принцессе, у которой все уже есть, хочется просто немного любви, но непременно радостной, а я и вовсе говорю, что мне ничего не нужно. Да нужно, конечно же, нужно, и примерно того же, что нужно принцессе, швее‑мотористке, кондуктору в трамвае и плешивому герою, чтоб ему пусто было.
А теперь отвлечемся от принцессы, которой я и так уделил не слишком много внимания.
Это, наверное, самый лучший метод обращения с ними. С принцессами следует разговаривать зевая и скучая, тогда они моментально начнут вас любить больше жизни. Только не вздумайте сами полюбить принцессу больше жизни, а то она тут же начнет сама зевать и скучать.
Это вам мой частный совет. Можете как‑нибудь попробовать. Только, если что не так, чур, морду мне не бить. Свою голову иметь надо.
А мы пока вместо принцессы займемся соседним королём.
И сразу мне становится скучно. Ну что про него скажешь?
Поймать, к примеру, на улице мужика. Морда красная, нос как слива. И всё – пошел, мужик, вон. Он и сам‑то про себя ничего сказать не может.
Другое дело – принцесса. Про неё тоже ничего не скажешь. Только руками разведешь да пальцами эдак пошевелишь – и всё. Они, принцессы, такие.
Только не спрашивайте, ради Бога, какие.
Поэтому принцессу мы пока отложим на экспозицию и займемся соседним королем. Этот король заслуживает нашего внимания хотя бы потому, что никаких мадригалов он принцессе не посылал. И вовсе не потому, что решил выделиться из серой массы эрцгерцогов и падишахов, а по объективным причинам.
Дело в том, что единственный дворник в его королевстве, сколько‑нибудь пригодный к сочинению мадригалов, был по приказу самого короля посажен на пожизненную гауптвахту за появление на утреннем разводе в нетрезвом виде.
Так что король, гремя амуницией, но без всякой поэтической поддержки, самолично явился на предмет по‑любления к принцессе и самолично же был изгнан ею в три шеи с официальной формулировкой «фельдфебель и конюшня».
Какой‑нибудь хлипкий королишко начал бы от такой обиды размахивать шпажонкой, объявлять войну и геройски падать на поле битвы в сурчиную нору.
Но наш король был не таков. Произведя внезапную ревизию на продуктовом и вещевом складах, он расстрелял соответствующих кладовщиков и понял, что войны ему не потянуть.
Но прилагаемое к принцессе полцарства настолько изобиловало стратегическими высотами, с которых можно было лупить прямой наводкой хоть по турецкому султану, что предпринять что‑то было просто необходимо.
Тут бы спросить нашего короля – а что тебе, в сущности, этот султан сделал? Только это бесполезно. Пожал бы он плечами и сказал, как, мол, так, в турецкого султана, да не палить? Положено так.
Что тут возразишь, раз положено? Солнцу положено всходить на востоке, а по турецкому султану положено палить из пушек и писать ему матерщинные письма. Такой в этом мире порядок.
Поэтому, пусть его, этот дурак‑король палит по султану. Султан, он и не такое терпел.
Что же было дальше, подумал я и вдруг вспомнил, что вы все эту сказку и так знаете.
Конечно же, всё было совсем не так, но, увы, сказка предполагает счастливый конец. Иначе это будет не сказка, а исторический роман про Марию Стюарт. Той‑то хоть можно отрубить голову, а принцесса в сказке почему‑то обязательно должна в конце выйти за кого‑нибудь замуж. Я могу, конечно, сделать так, чтобы нищий король так и остался нищим, но не знаю зачем.
А своими руками делать из милой, некапризной и, как мы договорились, красивой принцессы толстую, скандальную и мучимую всеми известными болезнями королеву – это уж увольте. Пусть лучше она и дальше сидит пока на троне в пуленепробиваемом корсете и как бы никому не достанется.
Беда в том, что кого‑нибудь (а уж тем более принцессу) очень трудно сделать счастливым, если он сам толком не знает, что ему, в сущности, нужно.
А ещё противнее, когда человек совершенно точно это знает и имеет четкий план на ближайшие пятьдесят лет.
Вот есть у меня знакомая… Нет, даже для моей сказки это не годится.
Но я что‑нибудь придумаю.
Должен же где‑нибудь когда‑нибудь случиться счастливый конец?
В некотором царстве жила‑была принцесса во дворце из чистого китайского фарфора.
Это, конечно, очень красиво, но неудобно. То горничная спросонья уронит горшок на пол, то папины дружки‑герцоги напьются и расколотят целый флигель.
Зато соседи ужасно завидовали. А что ещё нужно для счастья?
Были ещё у принцессы папа‑король и мама‑королева.
Когда‑то, очень‑очень давно, королева тоже была принцессой, хотя, если бы я вам этого не сказал, вы бы ни за что не догадались. А король тогда был грустным трубочистом, во что уже и вовсе невозможно поверить. Королева зачем‑то поцеловала этого трубочиста, чего до сих пор не может себе простить. Трубочист тут же превратился в короля, который оказался совершеннейшим негодяем.
Так королеве и надо. Нечего целоваться с кем попало.
Однако их сказка давно кончилась, а нас интересует только та принцесса, которая жила‑была во дворце из чистого китайского фарфора.
У принцессы были замечательные серые глаза, и её просто невозможно было не полюбить.
Например, кузен‑принц любил её с самого своего рождения, о чем и сообщал в стихах целыми километрами. Только всё это было напрасно. Как всем известно, настоящие принцессы любят только разбойников, трубочистов и свинопасов. А наша принцесса, уверяю вас, была самая настоящая.
Она предложила кузену дружить, но любой влюбленный скорее повесится, чем станет дружить со своей принцессой. По‑моему, это очень глупо. Но я и сам такой.
Мама‑королева, уже знакомая со всеми этими трубочистами, приняла меры.
Всех разбойников в королевстве назначили дорожными инспекторами, а чтобы перевести трубочиста в кочегары, во дворце специально провели паровое отопление. Свинопаса хотели было переименовать в животновода, но у него была такая суконная рожа, что ничего не вышло. Королева, когда его увидела, решила, что уж он‑то никакой опасности не представляет. Она ведь была принцессой очень и очень давно.
Так он и остался свинопасом. А при правильном складе характера это лучшая в мире должность. Только не каждый на нее годится. Свиньи хотя и не требуют к себе большого внимания, зато требуют уважения, а на свете не так много людей, на это способных.
А наш свинопас очень даже годился на свою должность. Свинопасом, равно как и принцессой, нужно родиться. Тогда всё очень просто.
Целыми днями он валялся на лугу и смотрел в высокое синее небо, а когда смотришь в синее небо, думается не о том, что на носу опять вскочил прыщ, а обо всяких больших и умных вещах. Поэтому все свинопасы – философы и лентяи, что в общем‑то одно и то же. Нет, философских трактатов они не пишут, а жаль. Если хотя бы один лентяй написал философский трактат, то все те, кого ошибочно считают философами, лопнули бы от зависти. Но как только лентяй садится писать трактат, он тут же перестает им быть. Вот такая неразрешимая проблема.
Да. А однажды принцесса, у которой наступил самый опасный возраст, когда глаз за ней да глаз, убегая от кузена, гонявшегося за ней с новым стихотворением, перелезла через какой‑то забор и оказалась на свинопасовом лугу.
Там она сначала с большим удивлением долго рассматривала свиней, а потом с еще большим удивлением – свинопаса. Ничего подобного она раньше не видела.
Свиньи повели себя на удивление вежливо, то есть притворились, что на принцессу им совершенно наплевать, а свинопас, наоборот, повел себя как идиот и стал нарочито ковырять в носу. Почему? Да потому что у принцессы были такие замечательные серые глаза.
Через некоторое время принцесса выяснила, что свиньи разговаривать не умеют, а свинопас грубиян, но забавный. Она даже присела поболтать, и за это он рассказал ей совершенно нелепую историю про часы с кукушкой, которые у него якобы раньше были.
Кукушка в этих часах питалась только пельменями, от которых так растолстела, что перестала пролезать в окошко и кричала «ку», только если её тыкали вилкой. Часы поэтому сами не знали, который час, и от собственной никчемности сошли с ума, стали ходить задом наперед, и их пришлось отдать в сумасшедший дом, где они пришлись очень кстати.
Вот такая история, а самое удивительное в ней то, что принцесса дослушала её до конца и осталась поболтать ещё немножко.
Так они и просидели до самого вечера, хотя о чем, казалось бы, им говорить?
Ну, со свинопасом‑то всё понятно. Он всю жизнь терпеть не мог царственных особ и старательно им грубил, опасаясь, что они заметят, какой он на самом деле умный, и назначат министром деревообрабатывающей промышленности. А тут он очень удивился, что принцесса совсем не царственная и вовсе не особа. Ну, и серые глаза, конечно.
А что думала принцесса и почему она просидела на лугу до вечера, я не имею ни малейшего представления. Да и она, наверное, тоже. У принцесс в головах такая неразбериха.
А в королевстве, между тем, по поводу внезапного исчезновения принцессы случился большой переполох. Король немедленно объявил чрезвычайное положение, круглосуточный комендантский час и расстрел на месте в алфавитном порядке. Кузен‑принц сочинил невероятно трагическое стихотворение, которое, к счастью, безвозвратно погибло, совершенно закапанное слезами.
А потом посреди всего этого безобразия появилась принцесса и сообщила, что ходила дуть на одуванчики.
И все тут же успокоились. Принцессам положено иметь капризы.
Вот так и началась эта история. А что может быть лучше начала истории, когда ещё никто‑никто не знает, что у нее обязательно наступит счастливый конец?
Принцесса стала каждый день ходить в гости к свинопасу, да и у него вдруг появились неотложные дела в дворцовой кухне. Удивительно – раньше они никогда не встречались, а тут стали сталкиваться нос к носу где попало по пятнадцать раз на дню.
Умный человек сразу подумал бы, что это неспроста. А свинопас просто по пятнадцать раз в день удивлялся. Философы, как правило, не очень хорошо разбираются в окружающей жизни.
А вообще всё шло как нельзя лучше. Мама‑королева отбыла на воды, лечить застарелую ненависть к мужу, которую ошибочно принимала за мигрень, а папа‑король впал от этого в такую радость, что запил горькую с каким‑то безлошадным бароном.
Поэтому никто не мешал принцессе и свинопасу сидеть вечерами на фарфоровом крылечке и разговаривать ни о чем особенном. Принцесса уютно вышивала гобелен на патриотическую тему, а свинопас нес всякий бред и одновременно думал о том, любит он принцессу или это ему только кажется.
А однажды принцесса вдруг его поцеловала.
Дурак свинопас, которому даже не приходило в голову, что так бывает, совершенно растерялся и выпучил не очень выразительные глаза.
«Ну?» – сказала принцесса нетерпеливо.
«Что – ну?» – с надеждой спросил свинопас, которому в общем‑то понравилось.
«Ты собираешься превращаться в принца?»
Свинопас на всякий случай пощупал свой нос и глупо сказал: «А по‑моему, я и так ничего».
Но принцесса больше ничего не сказала, свернула гобелен и ушла во дворец.
«Хоть бы дураком обозвала», – сидя на лугу, жаловался свинопас супоросой свинье. Теперь‑то он точно знал, что любит принцессу, причем любовь как‑то сразу оказалась несчастной.
«Нет, ты постой! – кричал он через два дня, гоняясь за несчастной свиньей, которой успел надоесть хуже горькой редьки. – Она чего думала? Она думала, я принц заколдованный. Что меня – чмок, и людям не стыдно показать. Пускай, вон, кузена своего целует, он ей за это стишок сочинит. А я себе и получше найду».
Врал свинопас. Во‑первых, ничего бы он с такой рожей не нашел. А во‑вторых, и не хотел он лучше. Да и не бывает на свете ничего лучше вот этой самой принцессы. И свинопас, хоть и дурак, но всё же философ, уже это понял.
Жаль только, что он так и не понял, почему обиделась принцесса. А мне кажется, что всё было бы нормально, если бы свинопас ну хотя бы попытался превратиться в прекрасного принца.
Тут всё, как и заведено, пошло хуже некуда.
Вернулась королева, которой на водах до смерти надоел своими мандаринами какой‑то южный диктатор, начался дождь, а с неба куда‑то пропали все звезды.
Королева то ли учуяла что‑то неладное, а может, кузен наябедничал, но свинопаса внезапно отправили в отпуск без какого‑либо содержания на все четыре стороны. Принцесса совсем не появлялась, кузен ходил подозрительно довольный, дождь всё шел и шел, а философия почему‑то больше совсем не помогала.
Проболтавшись пару дней вокруг дворца в надежде случайно столкнуться с принцессой и всё ей простить, свинопас в конце концов уехал в деревню к бабушке, где прочно улегся на печку и стал непрерывно думать о том, как ему наплевать на принцессу.
Бабушка, от старости лет впавшая в дремучий материализм, упорно пыталась вылечить душевные хворобы внучка блинами и борщом. Наверное, она была права. Всё, в конечном итоге, блинами с борщом и заканчивается.
Как ни странно, но эта история здесь тоже кончается. Можете назвать меня жуликом и сказать, что никакой сказки и не было.
Ну и зря. Сказка была. Только у нее есть такое правило – она продолжается ровно столько, сколько ей самой хочется. А потом хоть пятьдесят драконов в нее загони – всё равно сгорит только соседская кладовка.
Тоже, впрочем, неплохо.
Удивительно. Давным‑давно эта сказка была очень длинной. В ней были другие персонажи, например, друг свинопаса кочегар, из которого не получилось трубочиста, но именно он в конце концов женился на принцессе. Была там малограмотная Избушка на курьих ножках, и даже Баба‑Яга иногда пролетала. В самом конце все были счастливы, кроме свинопаса, который пошел с Избушкой в Индию, но заблудился и попал на Землю Франца‑Иосифа.
Куда все подевались? и нет никакой Индии, а Землю Франца‑Иосифа придумал обмороженный Амундсен.
И свинопас никуда не ушел. Вот он сидит за столом, хлебает борщ деревянной ложкой и думает о том, что, в сущности, тут и думать‑то не о чем, но стоит хорошенько подумать, почему он всё время об этом думает. Только не надо его спрашивать про серые глаза. Он очень удивится.
Да. Совершенно заброшенный автором, свинопас застрял в какой‑то щели повествования, в которой тот же самый автор забыл пустить время и образовать хоть какое‑нибудь окружающее пространство.
Ну и шут с ним, со свинопасом. Тоже мне сказочный герой нашелся.
Но принцесса? Куда вы дели принцессу, я вас спрашиваю?
Да ладно, это я так. Извините.
Кричать на читателя ещё глупее, чем делать из него человека. Я вам не Лев Толстой какой‑нибудь.
Я лучше пойду к свинопасу. Он хоть и дурак, но вылитый я в молодости. Вдруг он по ошибке придумал что‑нибудь путное по поводу того, о чем и думать‑то нечего?
Однажды оказывается, что всё на свете кончается.
В самом начале в это совершенно невозможно поверить. Да вы что, смеетесь? Какой конец?
Вот сидит новенькая принцесса без единой трещинки, и еще совершенно никому не известно, что это у нее не талия, а просто удачно затянутый корсет.
Когда вы это будете знать с самого начала… да нет, это ещё не обязательно старость. Это кончилась молодость.
Просто я занялся не своим делом.
Вот, например, премьер‑министр. Он приносит мне списки бунтовщиков, которых нужно немедленно казнить, и просит подписать.
Я его спрашиваю: «А зачем их казнить?» Он смотрит на меня как на идиота: «Для порядку в стране и всеобщего благоденствия, Ваше Величество».
«Всеобщего благоденствия… Нет, ты скажи, тебе лично от этого легче будет?»
«Конечно, – отвечает, – если стране хорошо, то и мне тоже».
«Ну, тогда и казни их сам, если тебе это нужно, – говорю я и отодвигаю ему приговор. – Я‑то тут при чем?» Но что‑то он своей башкой думает. Не знаю уж, про страшный суд или ещё что‑то, но начинает он, конечно же, трясти щеками с указательным пальцем и пихать приговор обратно в мою сторону.
Они меня кормят и одевают, чтобы сваливать на меня все свои гадости.
А я когда‑то просто любил принцессу. Тогда я ещё не знал, что это значит так много. Нет, я, конечно, всё знал про любовь и ненависть, про жизнь и смерть, про свет и тьму. Но оказалось, что между ними располагается огромное количество совершенно неизвестных мне обязанностей, подлостей, предметов, понятий, причин и следствий, правил и законов, кошек и мышек, жучек и внучек. Откуда они повылезли? И где прятались раньше?
Генерал приперся. Скучно ему. Вообще‑то нет, не скучно. Он боится, что я его должность упраздню за ненадобностью. А впрочем, не так уж и боится. Он тогда устроит военный переворот и введет хунту. Только ему этого пока не хочется. Он любит просить у меня гречневой крупы для солдатиков. А если он станет диктатором, то у кого её просить?
Но поскольку нам никто не угрожает, хоть их режь, он постоянно придумывает всякие опасности отечеству.
«Ваше Величество, – рапортует, – по данным Генштаба, в окрестностях деревни Завалинки обнаружен дракон огнедышащий, который требует трех девиц непорочных с целью их пожирания. Или вступления с ними в брак, по другим источникам. Предлагается послать для искоренения оного два батальона в асбестовом обмундировании с огнетушителями».
«Ну, так посылайте», – говорю.
«Никак невозможно, Ваше Величество, кладовщик огнетушителей без Вашего приказа не дает, потому что пропил».
«Слушай, – говорю я, подписывая приказ кладовщику, – а как ваш дракон определяет – порочную девицу ему прислали или нет? Может, его сначала допросить, чтобы поделился, а потом уже огнетушителями?»
«Так точно, Ваше Величество, допросим!» Он сейчас на всё согласен. Скучно ему. Теперь зато пойдет к кладовщику, будет орать, грозить саблей, пинать его в тощий зад сияющим сапогом…
А смешно было бы, если и правда дракон. Пойти бы в лес, найти избушку на курьих ножках… Старуха бы чего‑нибудь присоветовала, если жива еще.
Да ладно, сиди уж, дурак старый. С драконами воевать – стимул нужен. А скука – какой же это стимул? Сожрет, и правильно сделает. Да и старуха разговаривать не станет. Что‑то она тоже себе думает.
Министры все воры. Я их понимаю, я бы тоже воровал, пока есть чего. Королевство наше ещё живое только потому, что руки у соседей не доходят. Они там Америку какую‑то делят. А как поделят, так и про нас вспомнят. Да и соседушку нашего, Шыша Осьмнадцатого, не забудут. Он по пятницам жену свою колотит из государственных, как уверяет, соображений. За две границы слыхать.
Мой генерал всё предлагает его завоевать. Завоевать‑то можно, он и не заметит. Так ведь солдатики пойдут за яичками мародерствовать, девок крестьянских за груди лапать. Крестьяне разобидятся, да ну их…
Нет, не гожусь я в Александры Великие. И профиль мой никаких монет украшать не будет. Оно и к лучшему – совсем негодный у меня профиль, честно сказать.
Министр внутренних дел на прием просится. Тоже небось про дракона рассказывать. Подождет.
Кладовщик тоже фрукт. Ворует‑ворует, асам худой как Кащей, на колене солидол, из подмышки пакля. Никто его ни разу в жизни трезвым не видел, но и не спит он никогда. Сидит он в своей кладовой и желтыми глазами тьму освещает. И всё слышит, что в мире происходит. Как постное масло мешки с сахаром заливает, как крыса свечку жует, как гриб растет и как скользкие гады сами по себе в муке заводятся.
И верует он свято, что всё превзошел, всё понял, что всё пыль и плесень, и пожрут нас всех, в конце концов, тараканы да мокрицы. Страшная у него работа. Пусть пьет.
Прошлый кладовщик тоже постигал. И ведь постиг, сукин сын. Открылись ему тайные пропорции и суть вещей, отчего крупу он стал отмерять в аршинах, а сукно в поллитрах. Пытались мы его отговорить, да где там… Смотрит он на нас и жалеет, непросветленных. Пришлось прогнать. Воровать воруй, а пространство нам не запутывай, мы и сами заблудимся.
Вон мой генерал опять пылит по плацу, аж галифе вспотели. Лица на нем никогда не было, но сейчас и рожа красная куда‑то пропала. «Ваше Величество, – пыхтит, – солдатики не вернулись. Сгинули».
Вот это да… Может, и правда дракон. Или солдатики просто реквизировали самогон у какого‑нибудь крестьянина и протирают амуницию, с них станется.
Жалко генерала, если их действительно дракон пожрал. Он и правда отец солдатам. Столько времени потратил, чтобы из крестьянских остолопов сделать регулярное войско. Выбивал из моих полоумных кладовщиков кальсоны, сапоги, полевые кухни, жестяные миски.
И ведь сделал. Не отличишь, как настоящие. Воевать они, конечно, не пробовали, но во фрунт и за отечество – не хуже пруссаков.
Как там, интересно, Её Величество поживает? Когда же мы виделись в последний раз?
В эпоху беспрерывных скандалов мал был нам этот дворец, куда ни ткнёшься – везде королева с ледяной спиной. Куда она ни зайдет – а там я с кирпичной рожей. А нынче что уже выяснять? Всё давно понятно и ей, и мне.
Где‑то она живет, что‑то думает. Исчезает куда‑то, потом кивает, проходя мимо по неизвестным своим делам.
Совершенно прозевал я тот момент, когда стал говорить одни глупости и подлости, когда походка моя стала дурацкой и пахнуть я стал чем‑то невкусным. Прозевал. На кого обижаться?
Всё время я от нее отстаю. Сначала любила она так, что хоть солнце не всходи, зато и ненавидела потом до того, что в одной кровати спать страшно. Права она – пресный я человек. Никакого порыва. Ни тебе на белом коне, ни в набежавшую волну… Сейчас ей уже всё равно.
Я устал от нелюбви. Никого ни к кому.
Министра внутренних дел я боюсь. У него нет ни одной иллюзии. Это бы ничего, но он и у меня их отнять хочет. Как только он открывает рот, я не очень удачно изображаю из себя солдафона‑самодура. «Как докладываешь, мерзавец! – ору. – Пшел вон, десять кругов по плацу строевым шагом!» Он присылает мне отчеты, а я их не читаю никогда.
Очень я дорожу своими иллюзиями. Мне без них смерть. И так уже все старые, прочные, порастащили, а новые заводить, ох, как сложно в мои‑то годы. Растут кое‑как, вялые, полупрозрачные.
Я бы этого министра давно прогнал, но боюсь. Не знаю, что там ему про меня известно. А пуще того боюсь, что он про меня знает то, чего я и сам про себя не знаю.
Но сейчас придется с ним разговаривать.
«Ваше Величество, дракон настоящий. Хотя, конечно, ни на каких девицах он жениться не собирается. Занимается, в основном, поджогом озимой пшеницы и пожиранием коров и мелких домашних животных. Басня про девиц распущена старостой деревни. По моим сведениям, на почве отвергнутых притязаний к одной из этих самых девиц».
Черт бы тебя подрал. Всё‑то ты знаешь. И если сказал, что дракон есть, то он есть. Скверно.
«А может, ему кошку отравленную подбросить?» – спрашиваю безо всякой надежды.
«По моим сведениям…» – снисходительно начинает супостат. «Пшёл вон! – ору. – Почему воротничок не подшит? Где ремень, мать твою?»
Как будто я сам не знаю, что даже в слона столько крысиного яда не влезет, чтобы этого дракона хотя бы понос прохватил.
От генерала толку нет. Он будет рисовать кроки, утыкает карту синими флажками, его солдаты будут кукукать в зарослях, брать языков, он их всех отправит на гауптвахту, сам туда сядет, но больше ни одного солдата он на дракона не отправит. И правильно сделает.
По уставу главнокомандующим этой богадельни являюсь я. Но солдаты меня не уважают. Я не умею ласково ткнуть их кулаком в пузо и спросить, хорошо ли кормят.
Они со мной никуда не пойдут.
Как это не вовремя… В голове мутно, хоть бы просвет какой, туман один. Никак не додумать цепочку вытекающих друг из друга предложений – рвётся. Может, обойдётся? Рассосётся как‑нибудь, а тут и я в доспехах, со ржавым мечом. «Ваше Величество, не нужно уже – издох аспид…» – и домой, домой – улыбаться в бороду, как смешно всё с этим драконом вышло.
Сижу я с пустыми глазами и думаю, думаю… Надо идти. Как‑то получилось, что кроме меня некому. Я бы с удовольствием всё свалил на кого угодно. Но никого невозможно найти.
Господи, они столько лет не давали мне побыть одному, подумать, что‑то решить и бросить, наконец, это дурацкое королевство. И теперь, когда я, замученный и высосанный их проблемами, болезнями, сплетнями, хихиканьем за спиной, еле волочу ноги, меня, наконец, оставили в покое.
Я пойду. Конечно же пойду. С дурацким мечом и без героического профиля. Я плохой, но добросовестный король. И очень боюсь, что и я тоже перестану себя уважать.
Сожрет меня этот дракон. Это вам не Змей Горыныч с именем‑отчеством, со своими, пусть неправильными, но мыслями об этой жизни. Выходи, чудище‑поганище, биться будем…
Может, по дороге что‑нибудь придумается? Опасность близка, кровь взволнуется, голова прояснится.
Обязательно прояснится, а то плохи мои дела.
Дракон, по. последним донесениям, сжёг Завалинку дотла. Хотя староста, сволочь, скормил ему всё‑таки трёх девиц. С согласия деревенского схода.
Старосту повесить. Остальным – Бог судья.
Министра внутренних дел – в три шеи, за границу, к чёртовой матери. Ненавижу непьющих кристально чистых людей. Наделает он тут делов без меня.
Генералу – орден, я ему ещё на Пасху обещал, да забыл. Солдатам – водки сколько выпьют и навечно запретить застегивать крючок на воротничке.
Извините, дорогой читатель. Сказка только начинается, а я уже ухожу. Я пишу последние строки, сняв глупую железную перчатку, которой только орехи колоть хорошо.
Если вернусь, обязательно расскажу, как там получилось с этим драконом, и тогда слово «конец» стоять будет гораздо дальше от этого места.
Осталось самое трудное.
Дочке обещал написать длинное смешное письмо. Я её люблю. Когда у нее начался переходный возраст, я взял на заметку всех юных разбойников, обдирающих яблони в королевском саду, и всех мало‑мальски заметных дураков, уличенных в созерцательности. Я был готов ко всему. К нищим, злодеям, поэтам и мусорщикам. Но её нынешний муж застал меня врасплох. Этого с детства плешивого выпрямителя кривых линий я не ждал.
И в собственной дочке я тоже ничего не понимаю, хотя знаю её гораздо лучше, чем всех остальных женщин этого мира.
Впрочем, похоже, как‑то она там устроилась, в его чугунном замке с сосисками и кислой капустой.
Я всегда за нее боялся. Женщине для счастья нужно быть круглой дурой с большими голубыми глазами.
И, наконец, Её Величество…
«Я ухожу, – говорю я, надеясь неизвестно на что. – Воевать с драконом».
Королева пожимает плечами. Если я сейчас подпрыгну к потолку и рассыплюсь на три миллиона разноцветных шариков, она пожмет плечами ещё раз. Поздно. Никакие драконы здесь уже не помогут.
Вот и всё. Я выполнил все обещания, о которых сумел вспомнить.
Осталось последнее. Выполняю.
– Сочини мне сказку, – попросила меня королева давным‑давно. – И чтобы она обязательно заканчивалась «вот так они и жили».
Жили‑были глупый король и красавица королева. Жили они душа в душу тридцать лет и три года. Ушел однажды король воевать с драконом и не вернулся. Это было бы грустно, да, к счастью, никто этого не заметил.
Вот так они и жили.
Один благородный рыцарь полюбил прекрасную принцессу, дочь короля того королевства, в котором он жил.
Но когда благородный рыцарь пришел свататься, король показал ему дулю, а принцесса язык, потому что папа давно обещал отдать её замуж за соседнего султана, чтобы иметь выход к морю.
Благородный рыцарь, который не привык отступать, пошел и взбунтовал крестьян, наговорив им всякие враки про то, как, якобы, крестьяне живут в Люксембурге.
Крестьяне схватили кто кольё, кто дубьё и пошли требовать у короля ежедневное бланманже к завтраку.
Увидев такое количество чумазых бунтовщиков, королевское войско спряталось в сортир и никому не открывало.
Пока крестьяне гонялись за поварихой, благородный рыцарь уже готовился к свадьбе, но тут выяснилось, что король, надев платье принцессы, сбежал подземным ходом в тот самый Люксембург, а принцесса, переодевшись мальчиком, ушла в беспризорники.
Благородный рыцарь, который к тому времени уже стал королем, отдал приказ поймать всех беспризорников королевства и отмыть их в бане, чтобы выяснить, кто из них мальчик, а кто девочка. Но беспризорников оказалось так много, что во всём королевстве не хватило угля, чтобы накипятить на них горячей воды.
Тогда благородный рыцарь вытащил из сортира за шиворот королевское войско и вместе с ним пошел воевать с немцами, чтобы отобрать у них немного угля. Но немцы повыскакивали из пивных и так отколотили деревянными кружками благородного рыцаря и его войско, что они бежали до самой Белоруссии, где и провалились в болото.
Войско тут же утонуло, зато благородный рыцарь нашёл в болоте торф, которым тоже можно было топить баню.
Три года он выковыривал из болота торф и сушил его на солнце. Питался благородный рыцарь головастиками и комарами. А потом пришли небритые черкесы и забрали весь торф, чтобы топить свои бедные сакли.
Тогда благородный рыцарь вернулся в свое королевство и велел порубить на дрова всю дворцовую мебель. Но оказалось, что ещё три года назад это уже сделали крестьяне. Благородный рыцарь велел повесить всех крестьян, но в чулане нашлось только два метра веревки, на которой удалось повесить только кладовщика.
Тогда благородный рыцарь наконец задумался, нашёл в тумбочке карандаш, кусок бумаги и написал письмо соседнему султану, предлагая дружить домами.
Султан, которому до этого писали только грубые запорожцы, очень обрадовался такому вежливому письму, присоединил королевство благородного рыцаря в качестве провинции и подарил ему свою жену, которую некогда обещал бывший король.
Тогда благородный рыцарь написал султану ещё одно письмо, и, по его просьбе, в столице бывшего королевства построили мечеть, а бывшую церковь переделали в турецкие бани, в которых и отмыли, наконец‑то, беспризорников, которые все до единого оказались мальчиками.
На этом история благородного рыцаря вполне могла бы и закончиться, но однажды повариха уронила за печку заколку, а когда попыталась её оттуда достать, кто‑то укусил её за палец.
Повариху успокоили, пригласили пьяного дворника, и он достал кочергой из‑за печки очень грязную прекрасную принцессу, которая, оказывается, жила там все эти годы, питаясь сбежавшим молоком.
Принцесса сначала искусала дворника, зато потом очень обрадовалась тому, что благородный рыцарь пообещал её накормить, если она выйдет за него замуж.
Её кое‑как отмыли, причесали и посадили за свадебный стол.
Наконец‑то благородный рыцарь добился своей цели.
А когда гости затопали ногами и закричали «горько», с потолка упала чугунная люстра и всех убила к чёртовой матери.
На этом и закончилась история одного благородного рыцаря, который полюбил прекрасную принцессу.
«В данном конкретном пространстве существует несколько верных способов дождаться чего угодно. Из них лично мне известен только один – не ждать.
Только не надо притворяться и косить глазом, тогда ничего не выйдет. Нужно просто не ждать, и оно полезет к вам изо всех щелей, с криком «а вот и я!». Не вздумайте в него вцепиться. Оно тут же, без всякого крика, просочится сквозь пальцы и уползет в те же щели. Лучше посмотрите на него с тоской и представьте, что оно останется с вами по гроб жизни. Оно останется, честное слово.
А ещё в этом пространстве существует несколько верных способов не дождаться никогда.
Не смотрите вы на этот телефон, не таскайте его за собой в ванну – он всё равно никогда больше в этой жизни не зазвенит.
И не сидите вы возле этого окна – мимо него пройдут все живые и мертвые этого мира, пролетят все ангелы и птицы, проползут все гады земные на чреве своем, и только одна‑единственная тень никогда не вывернет из‑за угла.
И не пытайтесь надуть этот мир. Не ложитесь спать с надеждой проснуться от звонка в дверь. Вы проснетесь в три часа ночи, и сегодня уже точно никто не придет, и спать уже не хочется, а до утра с его спасительными иллюзиями еще, ох, как долго.
Наплюйте. Наплюйте на всё, и у вас появятся тысячи и миллионы от всей души ненужных вам вещей. Все будут завидовать, но вам и на это будет наплевать».
Так думал юный папуас, дрожа от утренней сырости на острове, однажды открытом Миклухо‑Маклаем просто так, с похмелья и от дурного настроения.
И кто их просил, этих вечно пьяных великих мореплавателей, сочинять мир по своему образу и подобию, рисовать трясущимися руками Африку и Австралию, отбирать у индейцев Америку и лепить куда попало? Хорошо, что все они в конце концов заболели малярией, утонули, сошли с ума и были съедены ими же придуманными дикарями. А то неизвестно, чего ещё они натащили бы на этот и без них скособоченный глобус.
Вот и Миклухо‑Маклай, простой ведь русский человек, лежал бы себе на печке и гордился тем, что всё у него не как у людей – летосчисление кривое, свиньи в доме живут, а тоска какая… Так нет же, придумал себе папуасов, хотел, наверное, чтобы они у него счастливые получились. Но у него тоже ничего не вышло. Вот и запил Миклухо, да и выловил как‑то из неназванного серого киселя никому не нужный остров, на котором теперь мучается в предрассветных кустах юный папуас с мокрым луком в руках и дожидается такого же несчастного сумчатого енота.
Иногда, после многообещающего шуршания, из кустов выскакивал неинтересный муравьед или полосатый бело‑коричневый младенец.
Эти младенцы таинственным образом расплодились на острове сразу после его открытия Миклухо‑Маклаем. Никто не знал, откуда они берутся и как они размножаются, во всяком случае, никто не заставал их за этим занятием, но размножались они удивительно быстро. Применить их к какой‑нибудь пользе тоже никому не удалось. Однажды экспедиция людоедов с соседнего острова наловила восемь мешков этих младенцев и торжественно зажарила под бой тамтамов, но есть их никто не стал – вкусом младенцы больше всего напоминали грибы. Людоеды, они, конечно, люди с широкими взглядами на жизнь, но для них грибы – всё равно что кошке огурцы. Есть можно, но противно.
«А я всегда завидовал тем, кто твердо уверен в своем су‑шествовании.
Как это, должно быть, прекрасно – проснуться утром, посмотреть в зеркало и обрадоваться: «Вот он я, Вася Печкин!»
А я… я смотрю на зеркальное существо, пытаюсь напялить его на себя, втиснуться в него, а оно не лезет, морщит и лопается на спине, и мои глаза никак не желают совмещаться с дырками в его резиновом лице. Так и хожу весь день, как дурацкий кенгуру из детского парка, выглядывая через проеденную мышами прореху в душном костюме, чтобы не растянуться от чьей‑то дружелюбной подножки».
Так думал сумчатый енот, крупно дрожа в редком кустарнике. Он никак не мог решиться на то, что всё равно неизбежно – выйти из кустов и появиться перед папуасом, наперед зная, что всё напрасно, что тот будет напряженно смотреть насквозь, и, уже навсегда, остаться ничем.
И тогда зачем это всё? Зачем эта дрожь в сырых кустах на никому не нужном острове, зачем это ежедневное выламывание суставов для того, чтобы найти с этим миром ну хоть какие‑то точки соприкосновения?
«Всё это глупости, мой мальчик, – говорил Миклухо‑Маклай, задумчиво ковыряя дырку на колене. – Тебе, сынок, повыдерут перья, отмоют добела и заставят поливать помидорную рассаду. Можно бороться с наступлением зимы или с дрейфом материков, но с этим миром бороться нельзя. Он одушевлен и начисто лишен иллюзий».
«Иллюзий… Что останется от этого мира, если убрать все эти глупые веру‑надежду‑любовь? – думал юный папуас, сидя в засаде. – Зачем он мне без иллюзий? И зачем он тогда себе, раз он всё‑таки одушевлен?»
Папуас подергал мокрую провисшую тетиву, и тут из кустов на мягких непослушных лапах выполз сумчатый енот.
Мерзость появляется постепенно.
Вот раздается звонок в дверь. Мы, сопя, кряхтя и кашляя, медленно‑медленно натягиваем штаны и, шаркая рваными тапками, бредём открывать. Открываем, а там никого нет. Но воняет страшно. Хотя, может быть, это подростки опять в лифте насрали.
Потом звонит телефон. Алло!, – кричим мы, – алло! Но в трубке кто‑то чавкает, сморкается и ничего не отвечает.
Тут мы чувствуем, что за окошком как‑то нехорошо. Выглядываем – а там глаз литров на пять. Качается в воздухе и слёзы льёт по судьбе своей одноглазой. Тыкаем мы в него палочкой, а он хлюп – и сдувается. И висит на палочке, как пенка от какао. Гадость ужасная.
После этого мы собираемся погладить штаны. А в розетке кто‑то сопит и штепсель наружу выпихивает. Получается, что там кто‑то живёт и на нашем электричестве морду себе наедает. А счётчик, между прочим, крутится.
И вообще чувствуется, что в доме завелась какая‑то мерзость: вот приходим мы с работы – и наступаем носком в целую лужу соплей. Потом ещё замечаем, что окурки в пепельнице кто‑то жевал.
Очень нам всё это не нравится.
А однажды заходим мы на кухню, а мерзость тут как тут – уже в мусорном ведре роется: чего бы вкусненького слопать. Но мы её пока подробно рассматривать не будем, потому что очень уж она противная.
Но в конце‑то концов рассмотреть придётся, куда денешься.
Поначалу мерзость ещё новенькая, вся в свежих соплях, и деловитая, как таракан. Все её усы, щупальца, жва‑лы, буркалы, присоски и бородавки постоянно движутся сами по себе, как попало. И сама мерзость всё время копошится, зевает, сморкается, шебуршит, вздыхает и почёсывается, как Акакий Акакиевич за стаканом чаю, потом какую‑нибудь дрянь хватает, лопает, при этом чавкает страшно, носом шмыгает, икает, на пол харкает, кривым ногтем из зуба что‑то сгнившее достаёт, нюхает внимательно и съедает. И опять же – сопли, сопли до колен.
И перхоть. Да ещё бородавка на носу, тьфу! Прямо всю кухню заблевать хочется. И глазки, все семнадцать штук, бегают – сразу видно, что опять окурков без спросу нажралась.
Тут смотрим: батюшки‑светы! – а на ней уже детёныши копошатся, штук двадцать. Когда успела? От кого? Детеныши липкие, головастые, пучеглазые, полные колготки насраны, копошатся у мерзости на спине, сейчас свалятся и весь дом козюлями перемажут.
В духовке не горят, в морозильнике не мёрзнут и смотрят внимательно: кого бы сожрать.
Но мы ещё точно не знаем – а вдруг эта мерзость не очень вредная? А может, наоборот, полезная? Вдруг, если из неё ведро соплей нацедить и на потолок плеснуть, то вся побелка обвалится, которую туда пятьдесят лет каждый год намазывали? Мы же не пробовали. Или, например, настричь с неё бородавок, на спирту настоять и выпить стакан натощак с похмелья, тогда что получится? Страшно интересно.
Но тут мы заходим на кухню и видим, что бесстыжая мерзость уже влезла с ногами прямо в холодильник и хрустит там бутылкой нашего кефира. И ладно бы ей этот кефир на пользу пошёл, так ведь нет! Весь кефир по харе размазался, а мерзость дожёвывает пластмассовую бутылку, хотя этих бутылок полное мусорное ведро. А детишки кружком расселись и на родительницу пучатся: ума‑разума набираются.
Тут мы понимаем, что если сейчас же эту мерзость не окоротим, завтра она уже сожрёт три последних маринованных огурца, которые мы бережём на какой‑нибудь чёрный случай, например, если гости с водкой придут, и делаем вот что: берём швабру, возвращаемся на кухню и тычем мерзости прямо в кожаный мешок, который у неё с брюха свисает. А она как раз этот мешок перед собой разложила и не налюбуется.
Как она завизжит! Как об потолок шмякнется! И оттуда вниз, на мойку, на газплиту, на посуду – всё вдрызг, яишница недоеденная – в стену, детишек штук семь – в брызги, и харей своей вонючей прямо в нашу сметану протухшую – шмяк! И в ванну за нами ломится, ещё гаже, чем прежде. Хорошо, хоть щеколду пока открывать не научилась. А потом уходит обратно к себе на кухню и там нюни развешивает, аж соседи в дверь барабанят. С потолка у них течёт, видите ли. Нежные какие.
Может быть, зря мы мерзость шваброй‑то. Вдруг ей этот мешок очень сильно нужен? Вдруг она из него икру мечет?
Ладно, нагребём мы по углам трухи побольше, пусть она хоть с ног до головы в ней изваляется, не жалко. И сосиску пусть сожрёт, которая ещё с Нового Года на блюдечке лежать осталась.
Но так нам до сих пор и не понятно – вредная эта мерзость или полезная.
Однако вскоре всё проясняется. Вот мы видим, как соседская старуха, тоже противная, даром, что без соплей, подкрадывается к нашей двери и суёт под неё квитанцию за междугородные переговоры. А мерзость её изнутри прямо за эту квитанцию сквозь щель всасывает и там за дверью хрупает. Видно, не наелась она сосиской. Старушка‑то что – там еды на один зуб, и остаётся от неё один измусоленный тапочек. А квитанция, та ничего – лежит себе в прихожей. На сто тридцать два рублика сорок семь копеечек. Недёшевы нынче переговоры‑то.
Старушку кому‑нибудь, может быть, и жалко, но зато мы теперь точно знаем, что мерзость – вредная, и нужно её немедленно изводить, потому что как‑то она не в меру обжилась: обложила всё вокруг яйцами, обклеила паутиной, гною по колено из себя надавила и забила всю канализацию. Да ещё настроила в углу каких‑то пыльных поганок, а в них что‑то совсем уже неприятно потрескивает.
Кроме того, недели через три старушкина племянница обязательно хватится, пришлёт милицию, а уж если милиция в доме заведётся, ту уж точно сроду не вытолкаешь.
А как её изводить, спрашивается? Ну ладно, берём мы швабру и начинаем потихоньку сгребать мерзость в сторону двери. А она хнычет, упирается. Пригрелась на всём готовеньком, детки у ней новые в поганках зреют. Просачивается мерзость обратно, за батарею присосками цепляется, попробуй отдери.
Тогда мы делаем так: берём мусорное ведро и начинаем загружать туда совком поганки. Мерзость нас за руки хватает, смотрит умоляюще, а мы хоть бы что – спускаемся вниз и вываливаем ведро прямо на помойку посреди двора. А мерзость, вон она, уже вниз по лестнице шлёпает, подползает к грибам, три раза их пересчитывает и слезами горючими поливает.
Вот так‑то у нас! Нечего было раковину на кухне засорять! А то ишь, повадилась детишек своих обосраных под краном полоскать. Да ещё всю лестницу соплями изгваздала. Хуже подростков, честное слово.
В общем, мерзость мы извели и старушкиной племяннице глаза круглые показали – какая, мол, такая Анна Матвевна?
А мерзость тем временем двор осваивает. Те бомжи, которые уже совсем ничего не соображали, в неё в первый же день вляпались, да там и сгинули. А тех, которые ещё чуть‑чуть в своём уме были, она наловчилась на бутылки ловить: выстроит посреди себя целый штабель ящиков, а в них бутылочки так на солнце и горят! Бомжи прямо целыми шеренгами идут. А как дойдут, так даже передраться как следует не успеют. Поминай как звали. Тишина, и пьяные нигде не валяются. Хорошо!
Местные жители не нарадуются: прямо в мерзость мусор вываливают, всякой тухлятиной подкармливают, за уборку платить не нужно.
А мерзость на бомжах да на тухлятине харю совсем уже невозможную наела: на полдвора расползлась, семнадцатое поколение на ней поспевает, а глубина соплей в иных местах уже доходит до трёх метров.
Однако начинают за мерзостью замечать, что она уже совсем к другим старушкам пристрастилась – к полезным, которые на лавочках сидят и следят внимательно, чтобы всё в мире было правильно. Вот одна старушка пошла за молоком, другая за крупой – а возле мерзости родственники через два дня ботики с мехом находят и шапочку вязаную. Ну, ясное дело, звонят они в милицию.
Милиция приезжает, из жигулишек своих выскакивает, глазки поросячьи выпучивает и разводит дубинками в разные стороны: да что же вы тут такое расплодили? Это, говорит, нужно вызывать санэпидстанцию. И задом, задом – обратно к себе домой, на базар, блюсти среди петрушки устав караульной службы.
А санэпидстанция что? Та вообще еле ноги унесла – у неё мерзость семьдесят кило наиновейшего дусту сожрала и чем‑то едким главному отравителю в рожу плюнула. Кое‑как с него противогаз соскоблили.
В общем, махнули на мерзость рукой. Где совсем не пройти – досочек пробросили, кирпичей, тухлятину стали прямо из окон в мерзость вываливать, а старушек всех на ключ заперли, чтобы не очень по двору шлялись.
А однажды снится нам сон.
Как будто встали мы среди ночи водички из‑под крана попить, в окошко выглядываем – мать честна! – а там счастье привалило, чистый Голливуд: висит прямо посреди двора вертолёт, а оттуда местный терминатор ботинки кованые свесил и мерзость из огнемёта поливает. А сам сигаретку курит, типа не впервой ему. А вокруг оцепление, и главный полковник в камуфляже и чёрных очках рукава по локоть закатал. Ещё бы рожу ваксой намазал. Смех, да и только.
Мерзость сначала сидит смирно, но потом терминатор, видно, пару поганок всё же подпаливает. Вытаскивает тогда мерзость из себя щупальце потолще, аккуратно берёт вертолёт за хвост и слегка постукивает о соседнюю станцию метро. Терминатор с перепугу сразу же хлюпает прямо в середину мерзости с двадцати метров, а когда от керосина занимаются гранаты, весь этот Голливуд отправляется по воздуху с горящими жопами прямо в сторону соседнего дурдома.
У нас тоже стёклышки вылетают, но ничего – не холодно, потому что станция метро горит довольно хорошо и даёт заметное тепло. Мы даже слегка начинаем переживать – как бы холодильник у нас не разморозился, а то из него такая дрянь польётся, какой ни одна мерзость из себя не выдавит.
Спускаемся мы вниз, а там дымище, мерзость хнычет, пузыри пускает. Кругом валяются пулемёты, гранатомёты и совсем уже какая‑то неизвестная дрянь. Ну, в таком хорошем хозяйстве, как у нас, всякая мелочь пригодится. Собираем мы, чего унести можно, и возвращаемся домой.
А водички‑то так и не попили! Заходим мы на кухню – а там тётка сидит. Откуда взялась, зачем? Ничего не понятно. Сиськи в разные стороны торчат, зубов штук пятьдесят, сейчас сверху вспрыгнет, выебет до смерти, а потом жрать ей накладывай, видали мы таких, спасибо. Такая уж дрянь иногда приснится.
Мы, пока тётке такие глупые мысли в голову не взбрели, срочно суём ей в каждую руку по гранатомёту. Тётка, как велит её женская природа, тут же дёргает гранатомёты за все выступающие части, и вот мы уже наблюдаем, как вослед бывшему нашему соседу, улетающему в окно со спущенными штанами, разматывается рулон розовой туалетной бумаги. Вот так‑то. Холодильник наш ему, видишь ли, громко дребезжал!
Тётка от такой неожиданности немедленно разевает рот и напускает лужу. Можно подумать, что в первый раз увидела мужика с голой жопой, ага.
Но тут мы замечаем, что тётка начинает как‑то неприятно ощупывать второй гранатомёт, после чего что‑то происходит с фотографической нашей памятью. То есть видим мы, как тётка и какой‑то полоумный Шварценеггер волочат нас по пыльному двору, солнышко светит, у нас черепушка сверху наполовину снесённая, а у тётки в руках опять гранатомёт и полиэтиленовый пакет с какой‑то серо‑красной кашей – видимо, с нашими мозгами. А как мы все тут оказались – не помним, хоть режь. Какая‑то неприятность вышла, должно быть. Опять, наверное, тётка чего‑то начудила.
Вот приносят нас в районную больницу. Тётка, сразу на входе, пуляет две гранаты в регистратуру, чтобы тамошняя сука амбулаторную карту не спрашивала. А сбрендивший шварценеггер нас на себе волочит вприпрыжку, пузырики счастливые пускает, всё ему теперь куличики.
После этого оказываемся мы в неизвестном кабинете, где доктор в очёчках что‑то знай себе бубнит про флюорографию, микрореакцию, первый кабинет… Ах ты сука! – удивляется тётка и всаживает фанату аккурат в середину кишечно‑инфекционного отделения, наловчилась уже. Все утки вдрызг, дрисня фонтаном, зато доктор стоит весь в крапинку и уже на любое должностное преступление согласный.
Заводит он свою центрифугу и процеживает через неё всю дрянь из мешочка: что посерее – в одну кювету, а что посопливее – в другую. Правильно‑неправильно – да хрена там в этой центрифуге разберёшь, она же крутится, как сумасшедшая, аж стекла дребезжат. Потом вываливает доктор всю серую кашу из кюветы нам в остатки черепушки и даже ложкой выскребает, так старается. Наконец нахлобучивает нам сверху оплешивевшую верхнюю половину и током как ебанет! У нас только зубы – клац! – и язык синий уже по полу скачет. А доктор снова – десять тыщ вольт еблысь!
Вот тут‑то у нас в башке что‑то чавкает.
И встаём мы во весь свой средний рост. Медленно‑медленно. Глазками своими – выпученными во все стороны поворачиваем и в уме кулёк шестнадцатеричных интегралов лузгаем, чтобы время скоротать до – установления ровно через три секунды нашей беспредельной власти над вселенной, видимой нам до тех самых краёв, на которых она сама под себя заворачивается.
– Угу, – говорим мы, потому что язык на полу в мусоре валяется, отпрыгался, – угу, и одним шмыгом носа всю восточную Европу в гармошку сморщиваем.
Но доктор‑то, сволочь, пригнулся и снова как ебанёт!..
И вот сидим мы в стеклянном фобу, воняем горелой пластмассой, и сколько будет семью восемь вспомним, наверное, но только если очень крепко задумаемся. А пока мы думаем, доктор уже язык с полу подобрал, об штаны вытер и пришивает на место цыганской иглой. Язык воняет дриснёй, карболкой, у доктора руки невкусные, солёные – вспотел, видать, сильно, пока мы Европу морщили. И плачем мы, и размазываем по обгорелой харе грязные слёзы, потому что вселенная скукожилась в такую дрянь, которая сама под себя только ходить может. И жалко нам, а чего, спрашивается, жалко? Мы уже и не помним.
И тогда просыпаемся мы уже насовсем, пьём тёплую воду из‑под крана и смотрим в окошко.
Скоро зима. От мерзости идет пар. Иногда из неё вылупляется глаз и медленно куда‑то улетает, покачиваясь в воздухе. И сопли, сопли, бесконечные сопли сверкают под луной.
Красиво.
Насморк вот только нас мучает. Бородавка на носу вылезла, волдырь на лбу вскочил и чешется – третий глаз, должно быть.
Как проклюнется, там видно будет.
Иногда в мою дверь звонят сволочи.
Хорошие правильные люди не звонят никогда, потому что не могут найти звонка. Я сам‑то его однажды нашёл совершенно случайно, где‑то на лестнице.
Хорошие правильные люди в мою дверь всегда стучат. Или тихо скребутся. Или тяжело под ней вздыхают, потому что если хорошего человека не впустить вовремя, он запросто может умереть и ровно никто на всём этом белом свете его не хватится, потому что он и при жизни‑то никому мозги не ебал.
А вот сволочи, они не такие. Они давят толстым бестрепетным пальцем на мой звонок, и ничегошеньки у них внутри не дрогнет. Я, может, и сам‑то на этот звонок давить опасаюсь – мало ли чего: вдруг откроется дверь совсем не той квартиры, и выйдет оттуда коля, да как спросит: «А ты кто ? Не иначе как мою жену ебать пришёл ?»
Или, хуже того, пригласит с собой выпить.
Нет, не жму я никаких звонков, и вам не советую.
Клавдия Ивановна была страшная блядь.
Бывало, бухгалтер Василий Андреевич подойдёт к ней после работы, ущипнёт: «А не предаться ли нам, любезнейшая Клавдия Ивановна, плотской любви?» Клавдия Ивановна от такой радости тут же валится на стол и вся пылает. А Василий Андреевич в штанах пороется, вздохнёт, очёчки поправит: «Пошутил я, Клавдия Ивановна, вы уж не обессудьте. У меня же семья, дети, участок. Приходите лучше в гости, я вас икрой баклажановой угощу, сам закатывал». – «Дурак вы, Василий Андреевич, – отвечает Клавдия Ивановна, вся красная, неудобно ей. – И шутки у вас глупые. У меня у самой этой икры сорок две банки. Подумаешь, удивили».
Ещё Клавдия Ивановна часто водила к себе домой мужчин. Ей было всё равно – хоть кто, хоть забулдыга подзаборный, никакой в ней не было гордости.
Приведёт такого, чаю ему нальёт. А он сидит на табуретке, ёрзает: «Может, по рюмочке, для куражу?»
Ну, нальёт она ему водочки в хрустальную рюмочку и огурчик порежет. «А вы что же не выпиваете?» – спросит мужчина. «Ах, я и так как пьяная», – отвечает ему Клавдия Ивановна низким голосом, и грудь у неё вздымается. Мужчина прямо водкой поперхнётся и, пока Клавдия Ивановна постель расстилает, залезет он в холодильник и всю остальную бутылку выжрет без закуски. Вернётся Клавдия Ивановна в прозрачном розовом пеньюаре, а мужчина уже лыка не вяжет. Дотащит она его до кровати, он ей всю грудь слюнями измажет и захрапит.
Таких мужчин Клавдия Ивановна рано утром сразу же прогоняла, даже оладушков им не испечёт.
Однажды Клавдия Ивановна даже пошла давать объявление в газету. Так, мол, и так, хочу мужчину. Вот до чего довела блядская её натура.
А в газете сидит тоже женщина, но немного помоложе: «Нет, – говорит, – у нас культурная газета, мы такого объявления дать не можем».
«А какое можете?» – интересуется у неё Клавдия Ивановна. «Ну, какое… – задумывается та. – Женщина ищет высокооплачиваемую работу… Женщине нужен спонсор…» – «Это что же, – удивляется Клавдия Ивановна, – за это ещё и деньги брать? Да нет, я же просто так, задаром». – «Что? – удивляется женщина из газеты, – задаром? Неужели так приспичило?» И смотрит на Клавдию Ивановну с отвращением: вот, думает, блядь какая! Саму‑то её главный редактор по пятницам прямо на ковролане ебёт, а она ничего, зубы стиснет и терпит, потому что детей‑то кормить надо. Работу где сейчас хорошую найдёшь? Да и редактор в общем‑то неплохой, не извращенец какой‑нибудь.
«Нет, – говорит, – вы, женщина, лучше ступайте себе подобру‑поздорову, не приму я от вас никакого объявления».
Так и ушла Клавдия Ивановна из газеты ни с чем.
А по дороге домой напал на неё сексуальный маньяк.
Выскакивает он из кустов, плащ распахивает: «Ха!» – кричит. «Ах! – восклицает Клавдия Ивановна. – Глазам своим не верю!» – «Это Хуй! – говорит маньяк. – И сейчас я этим Хуем буду вас по‑всякому насиловать!» – «Ах, по‑всякому!» – совсем уже млеет Клавдия Ивановна и падает в обморок.
Приходит она в себя, а маньяк рядом стоит: «Что это вы тут в обморок валитесь, – спрашивает он её строго. – Я бесчувственное тело не могу по‑всякому насиловать». – «А какое тело вы можете насиловать, мой зайчик?» – спрашивает Клавдия Ивановна и стягивает рейтузы.
Маньяк от этих рейтузов совсем сник. «Нет, – говорит, – вы уж идите, женщина, только не рассказывайте про меня никому, а то подкараулю и убью зверски».
«Да что вы, – отвечает Клавдия Ивановна и сумочку подбирает. – Зачем мне рассказывать. Пойдёмте лучше ко мне, я вас чайком напою. Замёрзли тут, наверное, в кустах, в плащике‑то на голое тело. Ещё простудитесь».
Привела она его к себе домой, напоила чаем с яблочным пирогом, рюмочку налила и всё смотрит с надеждой: может, насиловать начнёт? А он пригрелся и на жизнь свою маньяческую жалуется: как одна женщина его дихлофосом обрызгала, как подростки на дерево загнали…
Пожалела его Клавдия Ивановна, дала ему кальсоны отца своего покойника и постелила ему в зале. Всю ночь прислушивалась: не подкрадывается ли? А он посапывает, спит как убитый, видно, и правда несладкая у маньяков жизнь, намаялся.
Утром маньяк снова было засобирался к себе в рощицу, но вдруг раскашлялся, температура у него поднялась, видать, действительно простыл совсем. Клавдия Ивановна напоила его чаем с малиной, дала аспирину и строго‑настрого приказала лежать под одеялом. Замочила его плащик в тазике и на работу пошла, будь что будет. Ограбит – значит, судьба её такая.
Возвращается она вечером, волнуется – а как правда ограбил? Нет, стоит маньяк на кухне в кальсонах и жарит себе глазунью. «Извините, – говорит, – я тут пару яичек у вас позаимствовал, кушать очень хочется». – «Ой, да что вы! – всплёскивает тогда руками Клавдия Ивановна. – Да там же супчик в холодильнике нужно разогреть! И мясо по‑французски я сейчас в чудо‑печке поставлю. Яичница – это что за еда!»
Так и прижился у неё маньяк. Оказался он мужчиной неплохим, положительным. Полочки на кухне сделал, мусор выносит, на базар за картошкой ходит. Одна беда – никак он себя как мужчина больше не проявляет. Клавдия Ивановна уж и так, и эдак: из ванны будто случайно промелькнёт, тесёмочка у неё с плеча упадёт, котлетки ему накладывает и бедром заденет. А тот только загрустит, и всё.
Однажды Клавдия Ивановна подсмотрела, как он надел старенький свой плашик на голое тело, встал перед зеркалом, распахнул и шёпотом «Ха!» говорит. Посмотрел он на себя внимательно, вздохнул, надел кальсоны и пошёл выносить мусор.
А как‑то раз маньяк говорит: «Вы уж извините, Клавдия Ивановна, но чувствую я зов своей маньяческой натуры. Должен я немедленно пойти в рошу и кого‑нибудь по‑всякому изнасиловать». – «Ну, меня изнасилуйте», – предлагает Клавдия Ивановна. «Что вы, что вы! – говорит маньяк. – Я вам так обязан, вы столько для меня сделали. Что я, зверь совсем, что ли?»
Скинул он кальсоны, вытащил из шифоньера плащик и ушёл.
Клавдия Ивановна весь вечер проплакала, а потом заснула. «Всё равно вернётся, – думает. – Проголодается и вернётся».
Но маньяк так и не вернулся. Старухи на лавочке рассказывали, что будто бы в роще нашли удавленника – голого мужчину в плаще. Но эти старухи и не такого наплетут. Им лишь бы языки чесать.
Пётр Семёнович всю жизнь носил фальшивую бороду.
Понятно, что просто так фальшивой бороды никто носить не станет, потому что она чешется, колется, отклеивается и вообще доставляет много хлопот. Поэтому фальшивые бороды носят только по каким‑то важным поводам.
Скажем, вам необходимо кого‑то зарезать. Казалось бы, тут фальшивая борода может прийтись очень кстати – приклеили, зарезали кого нужно, да и выбросили бороду в мусор от греха подальше. Но милиция ведь тоже не лыком шита: она может запросто приклеить вам первую попавшуюся бороду и показать вас старушке, которая как раз у того, кого вы зарезали, хотела пустую бутылочку попросить. А если вам правильную бороду приклеить, то вас и трезвый человек как Карла Маркса опознает, а что уж там говорить про с утра пьяную старушку.
Вот вы и попались, даже если в этот раз и не вы резали. Осторожнее нужно, с бородами‑то.
А Пётр Семёнович придумал очень хитрую штуку: он наклеивал бороду только тогда, когда вёл себя прилично – ходил на службу, здоровался с соседями, выносил мусор или голосовал за какого‑нибудь депутата. А потом за угол свернёт, бороду отклеит – и чистая сволочь: всех ограбит, а кого не ограбит, тому в рожу плюнет. Правда, надо сказать честно: убивал он редко. Ну, если кто‑то совсем уж неприятный, он того зарежет, конечно, но без всякого удовольствия. А вот грабить – просто за уши его не оттянешь. Ничем не побрезгует: ясли, собес, дурдом, общество слепых, союз писателей – святого для него не было. Зайдёт и ограбит до нитки.
Милиция потом свидетелей допросит: кто грабил? Как выглядел? Борода? Усы? Татуировки? Да нет, отвечают свидетели, неприметный такой, чисто выбритый. Даже фоторобота приличного не составишь. Один раз милиция пришла к нему домой, а он дверь открыл, из бороды папироска дымит. Чем могу помочь? – спрашивает. Ну не могла же у человека за один день такая бородища вырасти? Соседку потихоньку допросили, а она – что вы, что вы, говорит, он вчера со мной здоровался, а борода у него спокон веку, зато вот пенсию второй месяц задерживают, вы уж там разберитесь. Так и ушла милиция ни с чем.
А Пётр Семёнович от такой безнаказанности совсем распоясался. Особенно полюбил он грабить одиноких женщин. Разузнает, бывало, что у какой‑то женщины в Стерлитамаке есть троюродная родственница Ирина Михайловна, и придёт в гости как бы от этой Ирины Михайловны, передать баночку смородинового вареньица.
Женщина одинокая, обрадуется, чаем его напоит. И он культурный, вежливый, выбритый и одеколоном пахнет. При этом специально заранее пуговицу себе на рубашке оторвёт и в карман положит. Женщина, когда оторванную пуговицу увидит, так вся и задрожит от радости – неженатый, значит.
Рюмочку ему нальёт, капусточки наложит, сама насолила, да есть некому.
А он, мерзавец такой, грабит не сразу. Он сначала пообживётся, духи какие‑нибудь подарит, выключатель починит, цветочек принесёт. У женщины уже и так рот до ушей, а тут он и вовсе: а что бы, предлагает, нам обои не переклеить, я, дескать, непревзойдённый обойщик. И действительно: заявится утром с десятью рулонами и раскатает их по всей квартире. Женщине на работу нужно бежать, а он уже клейстер развёл, мебель сдвинул, напевает. Ну и оставит она его одного в квартире. А когда вернётся – там не то что новых обоев не наклеено, но и старые гэдээровские ободраны, лампочки все вывернуты и смеситель в ванной снят. Не говоря уж про деньги и драгоценности, которые этот негодяй вместе с полотенцами из шкафа уволок.
И даже крема для ног не пощадил, такая сволочь.
Женщина, конечно, бежит жаловаться в милицию. А та, только её на пороге завидит, уже вздыхает: тихий? Гладко выбритый? Ну, пишите заявление.
Женщина слёзы по лицу размажет, накарябает чего‑нибудь и идёт в пустую квартиру на полу спать. А милиция это заявление в папку положит и матом ругается: ну никак не может она этого грабителя поймать, хоть лопни. А папка уже до того толстая, что её даже со шкафа никто снять не может – запихают в неё очередное заявление кое‑как, и всё.
А попался он очень глупо: забыл однажды вечером закрыть на кухне кран.
Бабка с нижнего этажа как увидела, что у неё угол мокрый, сразу вызвала милицию. Когда милиция ему в дверь забарабанила, он вскочил, спросонья ничего не понимает и бороду забыл надеть. Открыл, бабка‑то сразу на кухню понеслась, а милиция с прищуром смотрит: ага – тихий, гладко выбритый, всё сходится. И борода на стуле лежит, проветривается. Документики, гражданин.
Началось следствие. Сняли кое‑как том со шкафа и три года грабёж за грабежом расследовали. А на четвёртый год милиция за голову схватилась – дело только до сто сорок седьмой страницы расследовано, при том, что всего этих страниц тысяча восемьсот сорок две. Задумалась милиция: это что же получается – все дела забросить и заниматься одним негодяем тридцать лет без выходных?
Неизвестно, до чего бы там додумалась милиция, но, к счастью, всё решилось само собой: зашёл однажды утром надзиратель в камеру, а Пётр Семёнович вытянулся на нарах и сложил руки на груди. И борода у него белая как снег.
Подёргали бороду – настоящая, хотя вчера ещё никакой бороды не было, а сегодня вон какая вымахала, и светится как будто. Та милиция, которая верующая, даже перекрестилась.
Вот ведь как оно бывает: жил человек – сволочь сволочью, а помер – и посмотреть приятно.
Николай Константинович был человек неплохой, но совершеннейший мудак.
На иного посмотришь – ведь свинья свиньёй: и в штору высморкается, и всех женщин за ягодицы перещиплет, и сироте копеечку не подаст, но при этом не мудак. Люди к нему тянутся, в коллективе его уважают, и женщины на него не сердятся. А Николай Константинович, хоть и вежливый, и поздоровается, и слова грубого никогда не скажет, а мудак, и всё тут. Люди на него как посмотрят повнимательнее, так у них сразу кожа на лбу складками собирается.
Вот как‑то зашёл Николай Константинович в церковь свечечку поставить, а там поп всех кадилом машет. Всех обмахнул, а как до Николая Константиновича дошёл, так даже споткнулся. Посмотрел на него внимательно, кадило придержал и ушёл в другой угол махать.
Из‑за своего мудачества Николай Константинович часто попадал в неприятные истории.
Например, стоит он в очереди за постным маслом, а на него сверху со ступенек валится человек. Должно быть, этому человеку зачем‑то понадобилось со ступенек свалиться, подумает Николай Константинович и посторонится, чтобы не помешать. А человек всю морду себе об асфальт и разобьёт вдребезги – припадок у него, оказывается. Вся очередь тут же нападёт на Николая Константиновича: почему, мол, человека не словил? Наверное, специально хотел полюбоваться, как он об асфальт морду разбивает? Ну и накостыляют Николаю Константиновичу по шее, да ещё из очереди прогонят.
Или лежит, бывало, кто‑нибудь в луже, а Николай Константинович идёт мимо. Уже и за угол повернёт, а его кто‑нибудь хвать за шиворот: почему не остановился, сукин сын? Может, человеку с сердцем плохо? Почему не поинтересовался, мудак? И опять накостыляют.
Даже те люди, которые к Николаю Константиновичу относились поначалу вполне неплохо, и те рано или поздно вдруг посмотрят на него внимательно, сморщатся и скажут: «Ну и мудак же ты, Николай Константинович!»
А однажды на службе, где работал Николай Константинович, кто‑то украл деньги. Не десять рублей, и не сто даже, а какие‑то огромные тыщи, которых и за пятьдесят лет не заработаешь. И все на службе хорошо знали, что украл их один пьяница, которого все любили, потому что он кому хочешь последнюю рубаху отдаст. Жалко было всем этого пьяницу – у него же детей семь штук и жена – беззаветная труженица на швейной фабрике.
В общем, сговорились все и, когда пришла милиция, показали пальцем на Николая Константиновича: он, дескать, ботинки себе ни с того ни с сего новые как раз вчера купил, неизвестно с каких барышей.
Николай Константинович отказывался, конечно, говорил, что на ботинки два года копил, но милиция посмотрела на него, поморщилась и отдала тут же под суд. В суде прокурор тоже сморщился и потребовал Николая Константиновича немедленно расстрелять. Защитнику Николай Константинович тоже не понравился, но работа есть работа – выхлопотал он ему кое‑как десять лет строгого режима.
Ну, в тюрьме и хорошему‑то человеку несладко, а уж про мудаков что говорить. Хлебнул там Николай Константинович от сих и до сих, но ничего – живой остался, хотя и не сказать, чтобы очень сильно здоровый.
И мало того, что вышел живой, но ещё и секрет с собой вынес – его рассказал ему перед смертью бывший дьяк, такой же бедолага, как Николай Константинович: про несметный клад, который будто бы закопали в лесу нехорошие мужички да тут же друг друга и порешили подчистую.
За такие секреты, конечно, и гроша жалко, да есть, видно, оно, мудацкое счастье, а то совсем бы уже ни одного мудака не осталось на всём белом свете.
Вот и откопал Николай Константинович две закатанные трёхлитровые банки, по самое горлышко набитые заплесневевшими долларами, в роще недалеко от залива, как дьяк описал.
Высыпал Николай Константинович доллары в полиэтиленовый мешок, развёл костерок, выпил портвейну и поклялся страшной клятвой отомстить тем, кто его несправедливо в тюрьму упрятал и жизнь его погубил.
Мстить Николай Константинович решил не просто так, а с подковыркой: чтобы наверняка они знали, от кого к ним гибель пришла и за какие прегрешения.
Просто так пырнуть их ножичком Николаю Константиновичу было неинтересно, совсем его мудачество в тюрьме махровым цветом расцвело.
Вот и стал он строить планы.
Начать решил с того пьяницы, вместо которого его в тюрьму посадили.
Разыскал он его в бараке на краю города: к тому времени этот пьяница совсем уже вдрызг пропился, квартиру сжёг и жена от него ушла. Купил Николай Константинович пять бутылок водки, пять бутылок самого ядовитого метилового спирта, какого только можно купить за деньги, и пришёл к тому пьянице в гости. А тот как раз валяется на полу со спущенными штанами, лужу напустил и скулит, потому что похмелиться ему не на что. Налил ему Николай Константинович стакан – ожил алкаш. Сели они выпивать. Николай Константинович слегка только водочки пригубит, а тот прямо стаканами в глотку заливает, всё не нажрётся досыта.
А когда Николай Константинович видит, что вот‑вот сейчас тот под стол свалится и захрапит, спрашивает он его тихо: «Узнал ли ты меня?» Тот ещё слегка соображал, присмотрелся он и вздрогнул: «Узнал», – отвечает. «Так вот, – говорит ему Николай Константинович, – много я по твоей милости горя хлебнул, да Бог тебе судья, я на тебя зла не держу. Пей, сколько влезет. Вот тебе ещё пять бутылок водки в знак моего прощения». Надел шапку и вышел из дома. Обернулся, перекрестился: «Ну, вот и первый», – говорит.
Только всё вышло совсем не так, как ожидал Николай Константинович.
Уже после третьей бутылки метилового спирта треснуло что‑то в голове у пьяницы, явился к нему белый ангел и наплевал ему в морду. От этого тот немедленно очнулся на горящем уже матрасе.
От обиды на белого ангела бросил он пить напрочь, устроился на работу, честным трудом заработал много денег и купил себе участок совсем недалеко от города, десять минут ходьбы от электрички.
«Ну, хорошо, – подумал Николай Константинович, когда про это узнал. – С этим мы ещё разберёмся». А пока занялся вторым – тем сослуживцем, который всех подговорил на него пальцем показать.
Разузнал Николай Константинович его телефон и пригласил в ресторан посидеть, дескать, обиды не держу и хочу это дело отпраздновать. Тот пришёл, конечно – кто же от дармового ресторана откажется.
Посидели, покушали, вспомнили знакомых, выпили за каждого. Под конец достаёт Николай Константинович из бумажника двести долларов и расплачивается с официантом. Да ещё даёт пятьдесят на чай.
«А ты разбогател, смотрю», – завидует ему сослуживец. «Да уж, – отвечает ему Николай Константинович, – уже даже не знаю, куда деньги девать. Я секрет один знаю, хочешь, покажу?»
Подходят тогда они к напёрсточнику, с которым Николай Константинович заранее сговорился. Достаёт Николай Константинович сто долларов, угадывает где шарик, выигрывает двести. Ставит двести – выи грывает четыреста. Потом восемьсот, потом тысячу шестьсот. Напёрсточник плачет, карманы выворачивает: «Ай‑ай, шайтан! Детишки мои кушать что будут!» Рассмеялся Николай Константинович и все деньги отдал обратно напёрсточнику.
«Как ты это делаешь? – удивляется сослуживец. – Нельзя ведь у напёрсточника выиграть, я точно знаю!» – «А я знаю слова волшебные, – отвечает Николай Константинович. – Если по этим словам напёрстки слева направо отсчитывать, тогда всегда угадываешь. Хочешь, скажу одно слово, раз уж мы такие друзья? Но помни, что одного слова хватает только на четыре игры».
Сказал Николай Константинович сослуживцу на ухо какое‑то дурацкое слово, распрощался, сел в такси и как будто уехал домой. А сам за углом остановил машину и подсматривает. Видит: сослуживец тут же назад к напёрсточнику со всех ног бежит.
В общем, сначала, как Николай Константинович с напёрсточником договорился, выиграл его сослуживец сумасшедшие деньги, а потом, конечно, стал проигрываться в прах. Все деньги до копейки проиграл, пиджак, часы, и побежал домой – за ордером от квартиры.
Николай Константинович уже руки потирает, но дома жена сослуживцу такой ордер показала, что ему пришлось на неделю бюллетень брать, потому что на улицу выйти неудобно.
Через неделю выпустила его жена за продуктами. Тот, конечно, сразу же побежал искать напёрсточника, но на том месте, где был напёрсточник, сидит тётка в жёлтой телогрейке и продаёт через мегафон билеты какой‑то телевизионной лотереи. Делать нечего – накупил он на все деньги билетов, заполнил их слева направо по волшебному слову и бросил в ящик.
А в воскресенье выиграл он по этим билетам трёхкомнатную квартиру в Москве, автомобиль рено, поездку на двоих в Испанию, куклу барби и двенадцать миллионов рублей. Даже лотерея от такого выигрыша чуть не закрылась – никогда такого раньше не бывало. Но отдали ему всё честно. По телевизору показали и потихоньку предупредили, что если ещё раз его в этой лотерее заметят, то пусть не обижается.
Опять ничего у Николая Константиновича не вышло. «Ладно, – думает он, – что‑то я в этот раз перемудрил. Да не беда – никуда они не денутся, вот только ещё одно дельце закончу, и займусь ими как следует».
Следующее дело у Николая Константиновича было совсем другое: на этот раз он решил отблагодарить защитника, который спас его от расстрела. Наученный опытом, не стал он сильно мудрить, а просто засунул по одной бумажке в щель под дверью адвоката десять тысяч долларов сотенными и записку: так, мол, и так, спасибо вам от такого‑то.
А через два дня того адвоката нашли на кухне с головой в духовке. Что? Почему? Так и не выяснили.
Николай Константинович, когда узнал про адвоката, пересчитал свои деньги (а осталось у него к тому времени ровно пятьсот долларов), пошёл в магазин, купил ящик водки, пришёл домой, запер двери, задёрнул шторы и пил неделю беспробудно. Когда водка кончилась, вышел из дома, купил ещё ящик и пил ещё неделю.
Ещё через месяц пришёл хозяин квартиры с милицией и выбросил Николая Константиновича, который к тому времени мог только на полу лежать, на улицу. Николай Константинович кое‑как заполз в подвал и стал бомжом.
Жизнь у бомжа не такая уж и тяжёлая: главное, утро пережить, а там бутылочек насобирал, напился – вот оно и счастье. К вечеру очухался – кругом все пиво пьют: там бутылочку бросят пустую, там из пластмассового стакана не допьют.
Одно Николай Константинович знал точно: если он к кому‑то подойдёт и попросит бутылочку оставить, то её лучше об стену разобьют, но ему не отдадут. «Иди, – скажут, – иди. Нечего тут над душой стоять, мудила». Поэтому надо подкараулить, когда бутылку кинуг в урну, и сразу хватать, пока другие бомжи не забрали.
Иногда Николай Константинович даже, как нормальный человек, покупал что‑нибудь в магазине – хлеба полбуханки или там колбасы печёночной. Продавцы, конечно, морщатся, не нравится им, как Николай Константинович пахнет, но продадут – деньги есть деньги.
Как‑то раз Николай Константинович покупал себе в магазине дарницкого хлеба на ужин, спиртом он уже в аптеке в метро запасся, а тут протискивается в магазин Людмила Филипповна. Она тоже когда‑то была нормальной женщиной, на службу ходила, как и Николай Константинович, а потом что‑то с ней такое приключилось, вот и запила Людмила Филипповна. По вечерам она как наклюкается, так всем рассказывает, как дошла до жизни такой: пристанет к какому‑нибудь мужчине, который пиво пьёт, и несёт околесицу про польскую панночку, у которой в няньках служила. Тот, чтобы отделаться, ей пива и оставит.
Но в этот день, видно, дела у Людмилы Филипповны шли плохо, потому что была она почти не пьяная и с новым синяком. Протиснулась она бочком мимо очереди, схватила бутылку водки и бросилась бежать. А в чёботах, да на два размера больше, куда она убежит? Да хоть бы и без чёбот, всё равно свалится через десять метров. Охранник в камуфляже даже не сильно быстро за ней и припустил.
Свалилась Людмила Филипповна, бутылку к груди прижала, лежит, не шевелится. Охранник пнул её по зубам – отдавай, мол. А та только крепче бутылку прижимает. «Ах ты, сука», – говорит охранник и замахивается дубинкой.
Тут Николай Константинович, который всё это видел, поднатуживается и блюёт прямо на прилавок. Не то чтобы он подумал так спасти Людмилу Филипповну от охранника, он давно уже ничего не думал. Просто поднатужился и наблевал. Продавщица как заголосит!
Охранник тут же, конечно, Людмилу Филипповну бросил и побежал к Николаю Константиновичу.
А тот что? – стоит себе, полбуханки дарницкого в руках держит.
Людмила Филипповна потихоньку очухалась, уползла куда‑то к себе, вылакала бутылку и заснула счастливая. А Николая Константиновича охранник оттащил за шиворот к мусоросборнику и бросил там валяться на снегу.
Николай Константинович ещё немного соображал и даже попробовал ползти в свой подвал, но далеко уползти не смог, достал из‑за пазухи спирт, он почему‑то не разбился, когда Николая Константиновича пинал охранник, выпил и заснул.
Там его и нашли бомжи во время утреннего обхода помоек.
После того, как милиция унесла Николая Константиновича закапывать на другой помойке, бригадир бомжей встал на ступеньку станции метро и произнёс речь:
«Сдох Колька, – сказал бригадир. – Был он мудак – и сдох как мудак. Да и хуй с ним!»
Пётр Фёдорович был прекрасен, как утренняя звезда.
Когда он заходил, например, в паспортный стол за справкой, снимал шапку, и его золотые кудри рассыпались по плечам, все паспортистки немедленно валились со стульев на пол и стонали. Однуделопроизводительницу даже пришлось вести в амбулаторию, потому что она, перед тем, как повалиться, успела прижать к груди электрическую пишмашинку. Килограмм двадцать, не меньше. Два ребра треснули.
Если какая‑то женщина видела Петра Фёдоровича больше пяти минут, она не могла забыть его всю жизнь. Она обязательно бросала мужа, детей, работу, спивалась, и скоро её видели на помойке с беломором в зубах.
Пётр Фёдорович был человек не злой и очень переживал от таких женских неприятностей.
Он даже старался пореже выходить из дома. Но, как известно, за красивые глаза никто денег платить не станет, а пищу тоже надо на что‑то покупать. Поэтому Петру Фёдоровичу, хочешь не хочешь, выходить приходилось. Тогда он заматывал лицо шарфом, но и это часто не помогало, потому что развеется из‑под шарфа прядь волос – вот и ещё одна женщина валяется в холодной луже.
Тогда Пётр Фёдорович придумал вот что: он перестал мыться и расчёсывать волосы. Он нашёл в мусоросборнике самую вонючую телогрейку и никогда её не снимал. Кроме того, он теперь всё время шмыгал носом, чесал яйца, ковырял в носу, харкал на пол и вообще вёл себя как свинья. Сначала ему самому было это неприятно, но вскоре он втянулся и привык. Он начал крепко выпивать и жрать всё, что попадалось под руку, хоть из урны, ему было всё равно. От этого он безобразно разжирел и постоянно рыгал и икал. Потом он подхватил глисты и стал тощий, как жердь.
В целом же Пётр Фёдорович стал такой редкой скотиной, что даже милиция, которая чего только ни навидалась, и та, как проходит мимо Петра Фёдоровича, так обязательно пнёт его сапогом под жопу. Тот прямо в грязь повалится, хрюкает там, ворочается, сволочь, просто утопить хочется, до того он неприятный.
Один милиционер, молодой, однажды так увлёкся лупить Петра Фёдоровича дубинкой по голове, что еле его оттащили. Пришлось отвести этого милиционера в отделение, налить ему стакан водки и отправить домой от греха подальше.
Однажды Пётр Фёдорович сошёлся с одной женщиной. Звали женщину Клара Борисовна. Она была, правда, не такая забулдыга, как Пётр Фёдорович, но тоже любила вечерком клюкнуть водочки да и поплакать по судьбе своей женской, незавидной, не той, о которой в девушках мечтала.
А Пётр Фёдорович, хоть и неприятный, но всё равно какой‑никакой мужчина – иной раз кран починит, а то и колбасы грамм двести принесёт.
Но однажды как‑то проснулась Клара Борисовна среди ночи и посмотрела на Петра Фёдоровича. Он храпит, во сне чавкает, но как‑то так луна его при этом из окошка осветила, что Клара Борисовна прямо с размаху на пол и села.
Проснулся утром Пётр Фёдорович – нет Клары Борисовны. День прошёл, вечер настал. Тогда Пётр Фёдорович почувствовал недоброе, побежал на базар – и действительно: Клара Борисовна там уже возле пивного ларька с выбитым зубом пляшет.
Подбегает тогда к ней Пётр Фёдорович – и клац ей с ходу в челюсть! Клара Борисовна плясать перестала и смотрит на него мутными глазами, но уже видно, что чуть‑чуть в себя приходит. Пнул её Пётр Фёдорович для верности пару раз в брюхо и отволок за волосы домой. Там Клара Борисовна выпила рюмочку, совсем очухалась и заснула.
С тех пор Пётр Фёдорович стал за собой внимательно следить: чтобы вечером домой трезвым прийти – такого он себе не позволял. Придёт, еле на ногах держится, Клара Борисовна хайло, конечно, разинет, а он ей: «Сдохни, жаба!» Подерутся немного, водочки выпьют и лягут спать.
Сынок у них родился.
Пётр Фёдорович, пока Клара Борисовна ходила беременная, сильно переживал, но ничего, всё обошлось, хороший мальчик получился. Ножки кривенькие, лобик низенький, глазки выпученные. Не балуется. Молчит. Козюлю из носа достанет, съест и дальше молчит.
Тьфу‑тьфу‑тьфу.
В самые горькие минуты своей жизни забывает человек вопросы, которые казались ему такими важными ещё вчера, и остаются лишь те из них, на которые всё равно однажды придётся дать ответ: «Кто ты?», «Где ты?», «Откуда ты?», «Зачем ты?».
И милиция, как базисная и примитивнейшая субстанция бытия, задаёт всякому, попавшемуся к ней в руки, именно эти простые и важные вопросы.
И человек потрясён: не может он дать ответа! Даже такого ответа, который удовлетворил бы, нет, не вечность, а хотя бы вот эту милицию. «Боже мой! – думает человек. – Я никто! Я нигде, ниоткуда и никуда! Я ни для чего! В тюрьму меня!В камеру!И – по яйцам меня, по почкам, и воды не давать, и поссать меня не выпускать! Ни за что!»
И милиция, даром, что примитивнейшая субстанция, сокровенные эти желания немедленно угадывает и исполняет все до единого. Простыми словами и движениями убеждает она человека в том, в чём не смогли его до того убедить ни Иисус Христос, ни исторический материализм: что червь он и прах под ногами, что винтик он кривой и гвоздик ржавый, и тьфу на него и растереть уже нечего! И по еблищу ему, которое разъел на всём дармовом, незаработанном, незаслуженном и неположенном. И забывает человек гор дыню свою вчерашнюю непомерную, и лепечет: «Товарищ сержант…» А товарищ сержант его дубинкой по рёбрам и сапогом под жопу. И лязгает дверь, и засыпает тварь дрожащая, права не имеющая. Да и хуй с ней.
Василий Сергеевич однажды утром решил, что так дальше жить нельзя, и поехал в железнодорожную кассу на канале Грибоедова покупать билет на Будогощь.
Заходит он в метро, спускается на эскалаторе и удивляется: вниз целая толпа народу едет, просто не пропихнуться, а вверх эскалатор совсем пустой идёт. Должно быть, затор какой‑то на линии, думает Василий Сергеевич, не иначе кто‑то опять с утра пива балтика номер девять выпил и свалился на путь. Зачем её только, эту балтику, выпускают? Чистый же ёрш.
Кое‑как влез Василий Сергеевич в поезд, ухватился за поручень, висит. Доезжает до станции Озерки – а там опять то же самое: ни одного человека на противоположной стороне нет. Проехали Удельную, Чёрную Речку – просто вымерло метро с той стороны. Но люди же должны стоять, поезда ждать? Нет, не стоят. Непонятно это Василию Сергеевичу, совсем непонятно. Но всего непонятнее то, что кроме самого Василия Сергеевича никого эта загадка не интересует. Очень у нас люди нелюбознательные. Нет, если вас трамваем задавит или жена от вас с лилипутом убежит, тогда их просто палкой не отгонишь, это да.
Когда поезд тронулся с Петроградской, сзади в тоннеле что‑то обрушилось. «Это что же такое происходит?» – опять недоумевает Василий Сергеевич.
А две старухи, над которыми он на поручнях висит, как раз про огуречную рассаду спорят. «Тьфу на вас, дуры какие, – думает Василий Сергеевич. – Вам хоть светопреставление устрой, вы всё одно про цены на постное масло талдычить будете».
Вышел Василий Сергеевич на Невском проспекте и пошёл в кассу. Приходит – а кассы нет. То есть не то чтобы закрыта или на ремонте: нет кассы, как будто и не было никогда. Газончик на её месте вытоптанный, бумажки валяются, забулдыга какой‑то в урне роется.
Оглядывается Василий Сергеевич вокруг: опять что‑то не так. Ну не так, и всё. Ага, соображает: а где же Казанский Собор, спрашивается? Только что был! Один памятник Кутузову от него остался. Да и тот неважный – очень уж нос у него уныло висит.
«В чём дело? – спрашивает Василий Сергеевич неизвестно у кого. – Что всё это значит?»
Возвращается назад к метро – а метро тоже нет! Стоит голубой дом, в нём булочная, рядом бабушки сигаретами торгуют. «Извините, – спрашивает Василий Сергеевич какую‑то очень петербуржскую старушку, они ещё иногда попадаются. – А где же метро?»
«Какое метро, молодой человек? – удивляется старушка. – Тут вам не Москва какая‑нибудь, чтобы под землёй трястись. Конечно, в Москве наверху и посмотреть не на что, вот они на метро своё и любуются. А у нас тут город‑музей. Да вы посмотрите вокруг – какая красота!»
Смотрит Василий Сергеевич вокруг: мать честна! А где же канал Грибоедова? Куда подевался? И Адмиралтейства почему не видно, а? Поворачивается он, чтобы старушку расспросить – так и старушки уже нет!
Главное, не уследишь: вроде смотришь на дом – стоит, как влитой, чуть отвернулся – нет дома. Уже половину Невского как корова языком слизнула.
«Ну, хорошо, – думает Василий Сергеевич, – сейчас я вам устрою!»
Крепко зажмуривается и стоит так с минуту, даже не дышит. Открывает он глаза – кругом чисто поле. Лесок на пригорке. Вечер.
«Но Нева‑то должна остаться?» – тупо думает Василий Сергеевич и бредёт туда, где должна быть Нева. А она действительно никуда не делась, вот радость какая. Течёт, правда, не в ту сторону, но и на том спасибо. Посидел Василий Сергеевич на бережку, покидал в воду камушки. А что ещё на берегу делать – топиться, что ли?
Тут совсем темнеть стало. Дошёл Василий Сергеевич до леса, нагрёб сухих листьев и лёг спать. Утро вечера мудренее.
А среди ночи пришли серые волки и сожрали Василия Сергеевича. А он даже не проснулся. Так ни хрена он ничего и не понял.
Совесть является одним из омерзительнейших свойств человеческой природы.
К примеру: человек подкараулил кого‑нибудь в лесочке, расчленил, надругался в своё удовольствие, радуется. Как вдруг изнутри него раздаётся нудный голос: дескать, мало того, что сам перемазался как свинья, так ещё и нагадил тут, намусорил, кто это за тобой убирать будет? Человек начинает нервничать и, чтобы заглушить неприятный голос и как‑то развеяться, идёт и расчленяет кого‑нибудь ещё. Тут голос вообще начинает орать как диктор‑левитан, и человек, обезумев, начинает расчленять вообще всех, кто под руку попадётся.
Вот вам и ещё один Чикатило.
Или, скажем, поручат кому‑нибудь закупить подгузников для домов малютки крайнего севера, а он вместо подгузников купит себе джип‑ландкрузер. И ездил бы себе, радовался, но вдруг возьмёт да и загрустит: я тут в тёплой машине сижу, а малютки‑то? С мокрыми‑то жопами? Да на крайнем севере, а? Вылезет из джипа и подарит сто долларов сироте, который как раз из урны завтракает. Сирота, ясное дело, тут же закажет себе водки, девочек, марафету, да и окочурится под вечер от такого невыносимого удовольствия.
Или ещё: живёт человек, иной раз выпивает, не без этого, кто сейчас не выпивает. Ну, приползёт домой на карачках, даст жене в рыло да и заснёт. А она с него сапоги стащит, портянки заскорузлые размотает и в коечку уложит. Рассольчику возле коечки поставит и сама рядышком прикорнёт. Он утром проспится, голова трещит, зуб выбит, а от жены ни одного слова упрёка: вот тебе всё чистенькое, а вот тебе огурчик. Святая женщина, святая. Стыдно ему, просто сил нет. Ну и зарубит её как‑нибудь по пьянке, кто ж такое вытерпит.
Поэтому, если вы просыпаетесь утром и думаете: «Ой, блядь! И чего же это я такое вчера отчебучил? И зачем это я такое сделал?» – это означает, что внутри вас поселился мерзкий карлик, который решил, что он тут один знает, что такое хорошо и что такое плохо. Если его немедленно не придушить, он вскоре будет ходить внутри вас в кальсонах, зевать, чесаться, заведёт себе кресло‑качалку, тапочки и будет бубнить, бубнить и бубнить, пока вы не начнёте шипеть, щёлкать и заикаться, как органчик из произведения писателя Салтыкова‑Щедрина.
Уничтожают этого карлика так: идут и сдаются в дурдом. Потому что если вы не сдадитесь в дурдом сами, за вами оттуда всё равно приедут и будут больно бить по дороге и во время заполнения амбулаторной карты. В дурдоме вы должны попросить себе самый отупляющий и оболванивающий из всех пыточных курсов лечения. В страданиях, говорят, душа укрепляется. Если лечение будет успешным, то душа ваша укрепится так, что из дурдома вы выйдете чурбан‑чурбаном.
Но не спешите радоваться: сначала нужно точно убедиться в том, что вас хорошо вылечили.
Для этого нужно изловить самую белую и пушистую кошечку, которую только можно найти, желательно с розовым бантиком на шее, прибить её гвоздем к дереву и бросать в неё обломками кирпичей, пока кошечка не превратится в тряпку. Если при этом у вас возникнут неприятные ощущения – значит, вас плохо лечили, нужно идти скандалить назад в дурдом – пусть они за это денюжки платят.
И ещё радуйтесь, что вовремя это дело заметили. Ведь могли бы сразу пойти и сожрать живого младенца или изнасиловать свою первую учительницу, а потом бы так сильно распереживались, что вам бы уже никакая лоботомия не помогла.
В общем, главное – не опускать руки. В одном дурдоме не помогли – в другом помогут. Не может так быть, чтобы нигде не помогли, не может.
Если у кого‑то нет джипа, он не знает, что к каждому джипу прилагается кассета с Музычкой. Эту Музычку все слышали, когда джип проезжает мимо: буц‑буц‑буц. Но ни у кого такой Музычки дома нет.
У меня тоже нет джипа, но я всё знаю – я однажды переводил Секретную Инструкцию К Джипу – там было написано про круиз‑контроль и другие тайные вещи, но главное что про Музычку.
Так вот.
На каждой кассете записан КОД. Если такую кассету дать кому‑то переписать, то по этому КОДУ можно определить, с какого джипа эта кассета.
А когда определят, тогда не обижайся. Поедет такой человек на своем джипе за границу, пусть даже в Финляндию чухонскую, а пограничник посмотрит в компьютер и скажет, мол, очень будем счастливы с радостью пропустить вас лет через пятьдесят, если больше ничего не натворите, следующий, пожалуйста.
И ничего больше с таким джипом сделать нельзя: ни продать, ни починить – все боятся, потому что джип этот Порченый. И гаишники по рации передают: тут джип к тебе едет Порченый, тормозни‑ка его тоже и следующему передай.
На таком джипе нужно сразу же ёбнуться в камаз на Кольцевой Дороге и бросить его там нахуй, пусть разворовывают всё. Нельзя даже сигареты из него забрать.
Не то однажды будет его хозяин возвращаться домой, а под колесом у него хрустнет. Выйдет он посмотреть – а там МАТЬ его лежит, старенькая старушка: выбежала сыночку котлеток купить пожарить, проголодался, наверное. И смотрит в небо чорное: за что же ты меня так, сынок?
Вот такая Музычка.
Или вот ещё, предположим, живёт на свете человек. Точнее, даже не человек, а скорее Крот.
Крот, как известно, копает нору. Главное для Крота – это чтобы в норе всегда был Запасной Выход. Он и строить‑то её начинает с Запасного Выхода, а потом уже пристраивает всё остальное. А иначе он нервничает, он вообще очень осторожный Крот, и яйца даже держит в разных помещениях.
И вот копает Крот свою нору не прямо и не налево, как дурак какой‑нибудь тупорылый, а строго в соответствии с линиями магнитного поля, со всеми его завихрениями и флюктуациями, сообразно своим никому не известным представлениям о переде и заде. Он не тактик, а скорее стратег, он сверяется посекундно с показаниями амперметра, который расположен у него прямо в носу, там же, где барометр, анемометр и запас питательных веществ на случай голодного времени.
И однажды, конечно, непременно что‑то с Кротом этим случается: слетает вдруг дверь с петель и с потолка сыплется труха – Медведь пришёл или просто так, Пиз‑дец какой‑нибудь неодушевлённый.
И мудрый предусмотрительный Крот не торопясь надевает пальто, берёт под левую руку балык в газете, под правую – штангенциркуль и рейсфедер и спокойно идет к Запасному Выходу.
А там Смерть его стоит.
Всё помнил Крот: и про Несчастных, и про Счастливых, и про Добро помнил, и про Зло, про Любовь всё посчитал и про Ненависть, а про Смерть забыл. Потому что, оказывается, не умеет он удерживать в голове больше шести разных штук одновременно.
Телефонная связь между людьми невозможна. Это убедительно доказал один учёный, но его сразу же посадили в дурдом, даже слушать не стали.
А напрасно, потому что он правду говорил. В телефоне разговаривают не ваши знакомые и родственники, а Телефонный Чорт. Он умеет подделывать все голоса, но плохо, потому что так, как в телефоне, люди никогда в жизни не разговаривают, но всё равно почти все верят, что это им звонят настоящие люди. При этом Чорт одновременно разговаривает вашим голосом с тем, с кем будто бы разговариваете вы. Иногда всё правильно говорит, а иногда специально наврёт. Ещё иногда он, шутки ради, просто кому‑нибудь позвонит и наговорит вашим голосом Хуйню. Вы на следующий день подойдёте к этому человеку здороваться, а он отворачивается, обиделся, хорошо если морду не набьёт.
Все люди поэтому боятся телефона. Когда звонит телефон, они бросают все дела, выскакивают из ванны и бегут с голой жопой хватать трубку.
И правильно делают: если шестьсот шестьдесят шесть раз не снять трубку, когда звонит Телефонный Чорт, телефонный аппарат ночью залезет к вам в кровать и удавит вас витым шнуром. Или из трубки в ухо заползёт червяк и съест мозги.
Самое удивительное, что некоторые люди такую штуку с собой везде носят, не боятся.
Один мужчина пришёл к доктору, чтобы тот вылечил ему насморк. Но оказалось, что доктор умер. Тогда мужчина надел на себя докторский халат и шапочку и стал принимать других больных, будто бы он доктор. И специально выписал всем Очень Ядовитые таблетки, от которых все больные тоже умерли. А себе он выписал Хорошие Полезные таблетки, но всё перепутал, выпил вместо них плохие и умер. Когда про это узнали, то главного врача и других врачей, и нянечек, и даже уборщицу бабу Дусю вывели во двор больницы и расстреляли всех, а потом выбросили на помойку, даже не похоронили по‑человечески.
Они от этого все превратились в крюгеров, пришли во сне к тем, кто их расстрелял, порезали их и съели. А потом ещё пошли к их родственникам и тоже их съели. И знакомых всех съели, даже если кто‑то просто по телефону ошибся позвонил. А все, кого они съели, тоже стали крюгеры и тоже стали всех резать.
Многие даже и не ели уже, потому что не лезло, так сильно обожрались. Мизинец с ноги откусят и хрустят, деликатес у них считается.
Потом уже, когда вообще всех съели, спохватились, конечно – сниться‑то уже некому. Ну, постояли, плечами пожали, взялись за руки, да и лопнули все. И вообще никого не стало.
Одна только старуха в Сибирской Тайге живая осталась, потому что была слепая глухая идиотская дура и ничего не знала про то, что на свете творится. И родственников у неё никаких не было, потому что их всех Медведь сожрал.
Пошла эта идиотская старуха за перловой крупой в деревню, а в магазине никого нет. И крупу ей продать некому. Кричала старуха, кричала, да так и померла с голоду. И куры её так и не дождались, подохли. А Медведь пришёл последнюю старуху сожрать, сидел‑сидел, расстроился, пошёл и объелся плохих поганок. До утра плясал, а потом насрал большую Кучу и тоже сдох.
Всё. Всем спать.
Жил на свете один Страшный Злодей.
Это был такой Злодей, каких раньше до него никогда ни одного вообще не было. Если этот Злодей за день не зарежет пятьдесят человек, то он даже не мог заснуть. Ляжет иногда он в кровать, вспомнит, сколько человек сегодня зарезал, и только тогда засыпает.
Один раз лёг, посчитал – получается сорок девять. Встал он снова, оделся, пошёл на улицу и зарезал ещё одного человека. Только тогда вернулся домой и заснул спокойно.
Но однажды с этим Злодеем случилась неприятность. Он поймал на улице одну старушку, которая несла в поликлинику свои анализы. Старушку он убил, конечно, а анализы сожрал. А у старушки, оказывается, был Рак. Он этим Раком от анализов заразился и умер.
Вот умер Злодей и попал на Небо. Видит он: стоят перед ним Ангелы. Один Ангел Белый, другой Чорный.
«Ну что, – говорит Чорный Ангел, – наконец‑то ты нам попался!»
Хватает он Злодея за шиворот и тащит к железной дверке, которая там есть сбоку.
«Ну всё, – думает Злодей, – сейчас в Ад попаду, будут меня там черти жарить. Не хочу в Ад, хочу в Рай!»
Растопырил он руки‑ноги, упирается.
«Почему не лезешь в дверь?» – кричит на него Чорный Ангел.
«А я не умею, – хнычет Злодей, – покажите мне, как нужно».
Но тут Белый Ангел подошёл сзади и дал ему такого пинка, что Злодей влетел в дверь и целый ещё час катился вниз по какой‑то лестнице. Когда же Злодей докатился до самого конца лестницы, он стукнулся лбом о какой‑то пенёк так сильно, что у него даже выскочили из головы глаза и укатились.
Целых два часа Злодей ползал – искал на ощупь свои глаза, потому что без них ничего не видно. Наконец нашёл, вытер их об штаны и вставил обратно. Осмотрелся – ничего не понятно. Вместо Ада, чертей и сковородок сидит он, оказывается, на полянке. Солнышко светит, птички чирикают.
«Куда же это я попал? – думает Злодей. – Неужели это Ангелы дверью ошиблись?»
Вдруг видит – идёт по поляне девочка. В руках у девочки корзинка.
«Вот как здорово! – думает Злодей. – Чем бы её зарезать?»
Огляделся вокруг, видит – в траве лежит его любимый ящик с инструментами, с которыми он всегда ходил убивать. Открыл он ящик – а там всё лежит на месте: и топор, и пила, и щипцы, и иголки, и вообще неизвестно что, про что даже подумать противно.
– Девочка, а девочка! – говорит он тогда грубым голосом. – А ну иди сюда, я тебя убивать буду.
Подходит к нему девочка, улыбается.
– Здравствуйте, – говорит, – дяденька. Только вы, пожалуйста, побыстрее меня убивайте, а то мне к бабушке надо.
– Я тебе покажу бабушку! – кричит тогда Злодей и набрасывается на девочку.
Целый час он её пилил, рубил, сверлил, строгал, даже вспотел весь.
– Дяденька, вы долго ещё? – спрашивает девочка.
– Что?! – кричит Злодей. – Тебе что – не больно?
– Да нет, – отвечает девочка, – только щекотно немножко.
Услышав такое, Злодей сел на траву и сидел так ещё полчаса разинув рот, потому что таких обидных слов ему никто раньше никогда не говорил. А девочка тем временем куда‑то ушла, наверное, к своей бабушке.
А он даже не пошёл ей вслед, чтобы убить бабушку, потому что если такой маленькой девочке от пилы щекотно, то чего ждать от её бабушки? Она ещё и самого Злодея зарежет, чего доброго.
Поэтому Злодей посидел ещё немного на траве, чтобы отдышаться, потом собрал в ящик инструменты и пошёл в противоположную сторону – подальше от страшной девочки.
Шёл он, шёл и вышел наконец на горку. Под горкой течёт река, а возле реки город. Обыкновенный такой город, в каком все живут, – ничего особенно интересного. Пятиэтажки, девятиэтажки, площадь, магазин какой‑то, сверху не видно, наверное продуктовый.
Обрадовался Злодей: «Сейчас, – думает, – пока девочка эта из города ушла, я тут всех и перережу».
Спустился он в город, притаился в подворотне – ждёт, когда мимо кто‑нибудь пройдёт.
Видит: идёт старушка. «Тьфу ты, – думает Злодей, – опять старуха. Тоже, наверное, с анализами. Нет, пусть уж лучше она мимо идёт, я следующего кого‑нибудь зарежу».
Следующим на улице появился мальчик в очёчках со скрипочкой в футляре. Обрадовался Злодей: он почему‑то как раз вот таких культурных мальчиков особенно любил убивать.
– Ага! – выскакивает он с топором. – Вот тебе и конец, скрипичная твоя морда!
– Вы что? – удивляется мальчик и поправляет на носу очёчки. – Убивать меня, что ли, собрались? Как же меня можно убить, если я и так Мёртвый?
Посмотрел на него Злодей внимательно: действительно – Мёртвый. Вроде бы и ничем от живого не отличается, а всё равно Мёртвый.
– Ну ты, – говорит Злодей, – и сволочь. Слушай, а если я скрипочку твою растопчу, тебе хоть немного обидно будет?
– Да на здоровье, – отвечает мальчик. – Мне другую дадут, точно такую же. Здесь их много.
Плюнул Злодей от злости на землю, ударил мальчика на всякий случай два раза топором по голове, и после этого мальчик ушёл по своим делам. И Злодей тоже пошёл куда попало. Не стал даже забирать свой ящик – никакого толку здесь от этого ящика всё равно нет.
Вдруг видит Злодей магазин.
«Интересно, – думает, – что это за магазин? Может быть, получится устроить в нём какое‑нибудь зверство?»
Заходит. Оказывается, это музыкальный магазин: стоят на полках разные гармошки, барабаны, скрипки, гитары и много ещё чего. В углу стоит пианино, а посередине рояль. Людей никаких не видно.
«Ага! – обрадовался Злодей. – Вот где скрипочки выдают. Будет тебе скрипочка!»
И начинает тогда Злодей всё аккуратно рубить топором вдребезги. Пианино разрубил и растоптал, скрипки все до единой, два контрабаса, семь барабанов, добрался до рояля. Рубил‑рубил, устал – очень уж рояль крепкий попался. Сел Злодей немного передохнуть.
Тут откуда‑то сзади выходит человек, наверное, продавец.
– Ах! – кричит. – Какая прелесть!
– Что?! – кричит Злодей. – Что прелесть? Где прелесть? Почему прелесть?
– Да вот же прелесть, – говорит продавец и показывает на разломанные инструменты. – Я, знаете ли, тут работаю уже двести лет, и каждый день одно и то же, одно и то же. Надоело, просто сил нет, глаза бы не смотрели. А вы тут разломали всё – так уж приятно! Надо, пока всё новое не привезли, ещё что‑нибудь разломать.
Берёт он балалайку, которая ещё целая была, и хвать ею об стенку! Балалайка в щепки.
– Как хорошо! – кричит продавец. – Просто праздник! Знаете что – вы завтра ещё приходите, мы с вами тут такое учудим!
Тогда Злодей встаёт, подходит к продавцу и хватает его за горло:
– Я – Злодей! Понимаешь, сволочь, – Злодей! Я рождён, чтобы приносить людям Горе!
– Да вы не волнуйтесь так, – говорит продавец. – Я же всё прекрасно понимаю. Ну хотите, я скажу вам, что я очень расстроился?
Плюнул Злодей на пол, зашвырнул продавца в остатки рояля и ушёл на улицу.
На улице он нашёл в мусорном баке верёвку и повесился на дереве тут же рядом с баком.
Провисел он на верёвке часа два, замёрз. «Надо, – думает, – на землю спускаться».
А как спуститься – не знает. Никак не может из верёвки вылезти.
«Ладно, – думает, – какие‑нибудь люди мимо пойдут – помогут».
И действительно – проходят мимо разные люди. Злодей ничего им сказать не может, потому что шея у него передавлена, и машет им руками. А люди думают, что это он им так привет посылает, и машут ему в ответ.
Много вот так людей прошло мимо Злодея. А к осени пошли дожди, верёвка от сырости сгнила, и шлёпнулся Злодей наконец на землю. Из‑за верёвки у него в голове начались такие мурашки, какие бывают, когда отсидишь ногу, только гораздо хуже. Через два дня мурашки кончились, и тогда Злодей пошёл к той лестнице, по которой он сюда скатился.
Долго‑долго поднимался он вверх по лестнице. Это вниз катиться быстро и легко, а наверх Злодей поднимался месяца, наверное, два. Добрался он, наконец, до железной двери и стал колотить в неё ногами и кулаками:
– Выпустите меня! – кричал Злодей. – Выпустите! В Ад хочу! В нормальный человеческий Ад!
Но никто не открыл Злодею дверь. Может быть, не слышали, а может быть, просто притворились.
Сел Злодей на ступеньку и в первый раз в жизни заплакал. И плакал он всё громче и громче. Слёзы текли по его бороде, и по животу, и вниз по лестнице. И вдруг что‑то хрустнуло у Злодея в голове. Он перестал плакать и огляделся вокруг. Потом пощупал себя за нос. Потом за бороду.
«А зачем я Злодей? – спросил он вслух, хотя никого рядом не было. – Зачем мне это нужно, чтобы я был Злодей?»
От этой мысли Злодей так разволновался, что начал ходить по лестнице вверх‑вниз:
«Вот ведь как интересно! Почему же я раньше про это не подумал? Ведь никакой же мне от этого пользы, от того, что я Злодей. Я даже и умер из‑за этого».
Некоторое время ещё он ходил, размахивая руками, потом что‑то решил и пошёл вниз по лестнице.
И с тех пор Злодей стал самым добрым человеком в Мёртвом Городе.
Иногда стоит человек, только ещё думает – переходить ему улицу или нет, а бывший Злодей уже тут как тут. Схватит он человека под руку, переведёт на другую сторону, набьёт ему полный рот шоколадных конфет и расцелует всего. Потом ещё доведёт его до самого дома и будет четыре часа трясти ему руку, и опять целовать, и махать на прощание. Потом ещё будет писать этому человеку письма каждый день по десять штук, и звонить каждые пять минут по телефону – спрашивать, как здоровье, и про родственников, и как дела, и не нужно ли чего.
И так со всеми жителями города. Непонятно даже, как он всё успевал.
За такое его примерное поведение жители города даже составили делегацию и отправили её к Железной Двери, просить, чтобы Злодея пустили в Рай или, ещё лучше, вернули обратно на Землю и подарили ему там Бессмертие.
Но когда делегация добралась до Железной Двери, оказалось, что Белый Ангел, который заведует такими делами, как раз отлучился на Землю по каким‑то своим ангельским делам и вернётся только после Нового Года.
Пришла делегация назад в город и рассказала про Ангела, но Злодей ничуть даже не расстроился. Потому что ему и здесь хорошо.
Доброму – ему везде хорошо.
Неисповедимы пути Господни, и создал Господь людей для того, чтобы они ели Дохлых Кошек. Был ли в Господнем хозяйстве этого продукта переизбыток ил и по другим, нам недоступным причинам, – того нам знать незачем.
И первые люди, прародители наши Адам и Ева, послушно ели в каждый день Дохлую Кошку на завтрак, Дохлую Кошку на обед, Дохлую Кошку на ужин, да ещё по облезлому хвосту в полдник, пока не пришёл к ним Змей и не накормил их яблоком.
– Отчего же тогда мы едим Дохлую Кошку? – спросил Адам, отведав змеиного яблока.
– Вот и я говорю, – отвечала ему Ева.
И перестали первые люди есть Дохлую Кошку, и были за то немедленно изгнаны из Господнего Рая, и стали жить в Говне и жрать всё, что висит, торчит и валяется, всех тварей летучих, ползучих и водоплавающих, всех гадов земных и морских, но одного только не ели люди: Дохлую Кошку.
И отворотил от них Господь лице, и занялся делами своими, наблюдая за тем, как растёт трава и вращаются небесные сферы, а также и другими предметами, для нас вовсе непостижимыми, и не обращал более внимания на людей, ибо не исполняли они своего Предназначения.
Как вдруг однажды услышал Господь за спиною своей покашливание и, оборотившись, увидел Евреев.
– Здравствуй, Господь, – сказали Евреи, отирая рот, – а мы тут Дохлую Кошку съели.
– Сами? – удивился Господь. – А зачем?
– Вот он, – показали Евреи на самого старого из них, слепого уже и глухого, – прочитал в Книге, что таково наше Предназначение.
– Молодцы, Евреи, – сказал Господь в радости. – И да будет вам за это моё вечное Благоволение.
«Минуй нас пуще…» – пробормотал было тихо один молодой Глупый Еврей, но получил тут же от Старшего Еврея такую изрядную оплеуху, что более рта своего не раскрывал.
– И с этих пор оборотился вновь Господь к людям, и много такого с тех пор произошло, чего и в тысячу лет не перескажешь. И с той поры каждому молодому Юноше, начинающему своё поприще в мире, приносят Дохлую Кошку на золотом блюде и предлагают её съесть за тысячу рублей.
Благоразумный Юноша примет такую Кошку с благодарностью, обглодает до последней косточки и получит за это заслуженную награду. И прошелестит такой Юноша мимо нас в сверкающем экипаже в окружении дев небесной красоты, ибо такую награду он себе избрал.
Но всякая награда на Земле не безгранична, и в один день упадёт Юноша наземь с простреленной головой, и душа его, отделившись от тела, развеется в такой мелкий прах, что даже самый Ангел Смерти не сумеет собрать его душу вновь, когда придёт пора для Страшного Суда.
Не то другой Юноша: он в глупой гордыне своей вообразит, что равен Господу, а то и превыше Него, что самые гималайские горы подвигнутся, чтобы осуществились его намеченные планы, и отвергнет он Кошку с негодованием. И лишь когда седина тронет облетающие его волосы, увидит прежний Юноша, что дела его все обращаются в пыль, и дома его выстроены из пыли, и что сам он не более как пылинка, влекомая неведомо куда холодным ветром. И тогда вновь поднесут ему Дохлую Кошку, но уже на простом деревянном блюде. «Но где же золотое блюдо?! – воскликнет прежний Юноша, в котором не умерла ещё совершенно гордость. – Где тысяча рублей?» – «Тысяча рублей – с вас», – ответят ему равнодушно. «Тысячу рублей за то, чтобы съесть Дохлую Кошку!» – воскликнет он с негодованием и вновь оттолкнёт блюдо.
И невыразимо печальна станет с этих пор и до самой дряхлой старости его судьба. «Когда же он наконец издохнет?» – будут шептать ему вослед люди, не в силах выносить более зловония мёртвой его души, кою влачит он в жалком своём туловище. И однажды обнаружат его задушенным в грязном его жилище с вылезшими наружу глазами и вывалившимся языком, и мёртвый дух его будет до самого Конца Света, пугая старух, обретаться на помойках в поисках Дохлой Кошки, которую уже никогда не суждено ему съесть.
Другое дело, если прежний Юноша смирится и отдаст всё, что имеет, для того, чтобы съесть Дохлую Кошку, – в таком случае он выполнит своё Предназначение на земле, и забудет он самое имя своё, и лёгкая его душа отделится от неповоротливого тела и улетит в Небеса, к светлым Ангелам, где, как они, не будет он знать ни горестей, ни печалей, ибо на Небесах они ведомы доподлинно одному только Господу.
И лишь некоторые мудрейшие из людей, чьи имена и лица всем нам слишком известны, избрали достойнейший из путей, и подобно самым первым людям в каждый день едят Дохлую Кошку на завтрак, Дохлую Кошку на обед, Дохлую Кошку на ужин, да ещё и облезлый хвост в полдник.
Среди бескрайних полей и необозримых лугов неописуемой нашей Родины обитает Ёбаное Конское Чмо.
Существо это отличается от других животных и растений тем, что имеет три и только три свойства: оно действительно ёбаное, совершенно конское и при этом безусловное чмо.
Никто не знает и никогда не узнает, где оно живёт, чем питается и каким образом размножается. Оно не описано ни в одном атласе; не существует ни одной достоверной его фотографии или даже устного описания.
Но всякий человек, встретив его, сразу абсолютно точно знает: вот это идёт Ёбаное Конское Чмо.
Покемон Непришей никому нахуй не нужен. То есть вообще никому.
Если он где‑то присядет, ему говорят: «хули ты тут расселся?»; если приляжет, говорят: «хули ты тут разлёгся?»; а если он ото всех спрячется, ему говорят: «хули притаился? Пошёл нахуй отсюда».
Иногда такой покемон, чтобы его не узнали, наденет плисовые штаны и смазные сапоги, да и придёт с гармошкой на свадьбу. Тогда два гостя обязательно тихонько сговорятся: «А давай гармонисту пизды дадим!» И дадут.
Покемон Горохуй всегда придёт тихо и в уголке сидит, семечки на пол лузгает.
Потом прищурится и скажет: «Вот слушаю я вас, слушаю. А что это вы все тут такие умные?» Все растеряются и давай ему рассказывать, мол, я такой‑то, а вон тот ещё лучше. «Нет, – говорит покемон Горохуй, – вы тут все собрались мудаки и жлобы один другого мудее».
Все друг на друга посмотрят: и правда, мудак на мудаке. Покраснеют и разойдутся тихонько по домам.
А покемон Горохуй с тарелок все огрызки в целлофановый пакет соберёт, из всех рюмок в литровую банку посливает, на пол харкнет и тоже домой уходит, хули тут ещё делать.
Покемон Распиздун всё время шутит. Его спросят, который час, а он в ответ: «Пять минут как спиздили»; спросят, как дела, он говорит: «Бьют ключом». Ещё он говорит: «Я хозяин своему слову: хочу дам, хочу обратно возьму».
Все его очень любят и приходят к нему чокаться.
Покемон Нивпиздюк ничего не умеет: ни сидеть, ни лежать, ни ходить, ни говорить, ни молчать, ни вонять – вообще ничего.
Другие покемоны хоть что‑нибудь, да могут: один умеет на ниточке висеть, другого, если током ёбнуть, из него искры сыплются, третий тараканов смешно боится, а от этого совсем никакой пользы.
Дрянь, а не покемон.
Иногда ночью можно слышать, как кто‑то шуршит за окном. Это не голуби, голуби ночью спят. Спят и серут, суки. А шуршит – это Человек‑Паук.
Он прижимается лицом к стеклу – высматривает себе жертву: одинокую женщину, которая разметалась в двухспальной своей кровати с двумя подушками. Тогда он бесшумно открывает окно и перелезает через подоконник. Тут женщина открывает глаза и видит, что стоит перед ней такой невозможный красавец, что вроде бы и надо закричать, да страшно – вдруг убежит.
И проводят они ночь страсти, и женщина испытывает за эту ночь как минимум пять оргазмов – это если Человек‑Паук сегодня не в ударе, а так обычно больше. И каждый следующий оргазм у неё в два раза сильнее предыдущего, а то и в три. И лишается в конце концов женщина чувств, и засыпает, и просыпается только с первыми лучами солнца. Окно открыто, колышутся занавески, а Человека‑Паука нет, уполз. Но обещал вернуться, потому что осталась висеть его рубашка на спинке стула.
И женщина, глотая слёзы, отстирывает рубашку Человека‑Паука от голубиного говна, штопает дырку там, где он зацепился за крюк, и вешает рубашку на плечики. И каждый вечер открывает окно и зажигает ночник, чтобы не сбился Человек‑Паук с дороги и не заполз не в то окно.
А Человек‑Паук любит гулять тёплыми осенними вечерами и, задрав голову, считать окна, в которых горит ночник и колышутся занавески, – вон одно окно, вон другое, вон ещё два, совсем почти рядом.
И везде его ждут, вздыхают, мучаются. Но это только если нет комаров и погода тёплая. А держать в мороз окна нараспашку – таких идиотских дур в нашем суровом климате нету.
Если взять какое‑нибудь идеальное белковое тело, например блондинку, и положить это тело набок, внимательный наблюдатель заметит, что даже на это идеальное тело действуют законы окружающего нас не вполне совершенного мира.
В частности можно заметить, что под воздействием силы тяготения одна из изящно вырезанных в носу блондинки ноздрей несколько сплющилась, а другая, напротив, еле заметно отвисла. Прекрасные губы её в силу своей полноты сдвинулись набок, а пышные её груди наползли одна на другую. И даже сладостный её пуп вместе с выпуклым животом некоторым образом отклонились от линии идеальной симметрии, намеченной создателем этой безусловно замечательной конструкции.
Нам, навеки принужденным мириться с реалиями того бытия, в котором мы проживаем, это всё, конечно, глубоко похуй, мы, не моргнув глазом, засунем внутрь блондинки свой Хуй и начнём издавать сладострастные крики, но для искателя окончательного Абсолюта всё же очевидно, что истинное совершенство может существовать только в полном вакууме и в состоянии невесомости.
Только там предварительно глубоко замороженная блондинка будет парить миллионы лет, никак не подверженная воздействию внутренних и внешних газов, перепадов температуры и влажности, только там она будет навсегда избавлена от появления на ней морщин, прыщей, целлюлита и пролежней, и только там всякое существо, проплывающее навстречу ей в безвоздушном пространстве, будет должным образом поражено соразмерностью её частей и дивной округлостью её очертаний.
Рассказывают, что жители одной приамурской деревни часто видят в холмах и сопках Малинового Человека.
Называется он так не потому, что питается малиной, хотя он действительно ей питается, иногда вступая в конфликты с Медведем, а потому, что до сих пор носит малиновый пиджак.
Языка его местные жители не понимают и вообще стараются держаться от него подальше: повадками он более всего напоминает того же медведя: ловит в реке рыбу, а на зиму выкапывает себе берлогу. Если его не дразнить, то на людей не нападает.
Удивительно то, что живёт он там уже довольно много лет, но пиджак его не тускнеет – раньше версаче всё же хорошие шил пиджаки, это потом его турки испортили.
В ясную погоду Малиновый Человек поднимается на самую высокую сопку и достаёт из пиджака огромную мобилу с золотыми кнопками. Громко сопя, он тычет в кнопки толстым своим пальцем и долго потом стоит, приложив мобилу к уху.
Но никто не отвечает ему, никто. Лишь трещит что‑то иногда – то ли инопланетяне ищут братьев по разуму, то ли американские лётчики спрашивают у Пентагона, кого бы ещё разбомбить. Но это всё Малиновому Человеку неинтересно.
А те, кто мог бы ему ответить, – их всех поубивали. Последние два вована застрелили друг друга одновременно, и больше их не осталось ни одного.
Не мелькнёт более в толпе малиновый пиджак, не сверкнёт на солнце златая цепь. За рулями шестисотых и джипов сидят бывшие блондинки, и если спросить такую женщину про вована, она удивится, потому что давно про него забыла. И даже про то, как он её пиздил, тоже забыла. И дети его – двоечники и второгодники в Гарварде и Кембридже, забыли. И если спросить интеллигентного человека в очках, откуда у него взялся миллиард долларов, он не помянет вована добрым словом, а будет тыкать всем в нос какие‑то фальшивые бумажки с настоящими, впрочем, подписями Гайдара и Чубайса. И не по вованам звонят ими же подаренные колокола.
Закончился раздел муравейника, и матка мечет теперь энергичных менеджеров и тихих работяг, а малиновые солдаты никому уже не нужны.
И долго стоит Малиновый Человек с трубкой, затем швыряет её на землю и, крича что‑то на мёртвом ныне языке, топчет её лакированными ботинками. Потом всё же подбирает, прячет во внутренний карман пиджака и уходит в чащу, громко треща ветками, – пошёл, значит, Медведю пизды давать.
Бил Гейцу очень везло в жизни: за что он ни возьмётся – из всего деньги получаются.
Проснётся он иногда утром: а почему бы, думает, не покушать мне ростбиф с картофельным пюре? Крикнет дворецкого, тот ему прямо в постель ростбиф принесёт. Разрежет его Бил Гейц ножичком, кусочек вилочкой подцепит, глядь – а на вилке сто долларов! Стряхнёт их Бил Гейц под койку, пюре зачерпнёт – двадцать!
Поплачет Бил Гейц, поплачет, а потом, как всегда, приходит медсестра кормить его глюкозой через клизму.
Однажды Бил Гейцу очень сильно захотелось снова стать бедным.
Он пошёл в свой банк, снял со счёта миллиард долларов, загрузил их в самосвал и вывалил на помойку. Набежали нищие, все деньги расхватали, конечно. Разбогатели, накупили домов, компьютеров по десять штук – себе, родственникам, бабам. На каждый компьютер виндовсов разных поставили, вордов и экселов, чтобы деньги считать.
Бил Гейц заработал с этого восемнадцать миллионов чистой прибыли. Это уже после уплаты налогов.
Как‑то раз Бил Гейц решил купить себе жестяной барабан. У него в детстве уже был такой барабан, но он в него вволю не настучался, потому что папа растоптал его ногами.
Пошёл Бил Гейц по магазинам – нет нигде барабана! Есть синтезатор ямаха. Только в одном‑единственном китайском квартале нашёл Бил Гейц такой барабан, который ему был нужен. Но китаец ни за что не хотел брать у него кредитную карточку.
Побежал Бил Гейц в свой банк: «Дайте мне поскорее двадцать долларов! – кричит. – Дайте!»
А ему отвечают вежливо: «Извините, пожалуйста, но антимонопольный комитет распорядился вам наличных денег больше не выдавать».
Бил Гейц управляющего умоляет: «Ну, тогда вы займите мне двадцать долларов! Я вам десять тысяч на счёт переведу!»
А тот как пень сидит: «Ничем не могу помочь. Я честное слово банкира дал».
Да ещё потом всем газетам рассказал, как Бил Гейц у него двадцать долларов клянчил.
Однажды Бил Гейц завёл себе кошку и стал очень сильно её любить.
Вскоре кошка от этого сошла с ума, сбежала в форточку и спряталась в канализационном люке.
Бил Гейц никому не доверил доставать кошку из люка, взял фонарик и полез туда сам. В люке он нашёл скелет в тельняшке, а рядом с ним двести тысяч долларов в банке из‑под сардин. А кошки не нашёл.
Пришёл он домой грустный, а там кошка его дожидается, но совсем уже лыка не вяжет: облаяла она Бил Гейца и откусила ножку у кресла.
Тут Бил Гейц и проснулся весь в поту: приснится же такое, думает.
Смотрит, а рядом на стульчике коробка из‑под сардин, а в ней двести тысяч долларов.
Спросил дворецкого про кошку – тот очень удивился: какая такая кошка? В первый раз слышу.
На следующий день решил Бил Гейц избавиться от тех долларов, которые в банке из‑под сардин нашёл.
Пошёл он в магазин и собрался купить одноразовых шприцев, чтобы раздавать их сиротам в детдомах. А шприцев‑то ему и не продают: покажите, говорят, справку, откуда вы эти денежки взяли, может, вы это банк ограбили. А Бил Гейцу у кого справку просить? У скелета, что ли?
В помойку на этот раз он деньги выбрасывать не стал – вместо этого пришёл домой и смыл их в унитаз. Сидит, радуется, что так ловко от денег отделался.
Вскоре приходит к нему слесарь‑сантехник. «Вы тут, – говорит, – всю канализацию нам забили. Я прочистил, деньги все развалились, зато нашёл вот колечко, может золотое – не ваше случайно?»
Посмотрел Бил Гейц на колечко: какие‑то каракули на нём написаны. На палец не лезет.
Отнёс он колечко дантисту, может, думает, золотые коронки из него получатся. Дантист колечко плавил‑плавил – не плавится. Электродрелью сверлил‑сверлил – не сверлится. Только электричества зря нагорело на двести двенадцать долларов.
Плохое это колечко, говорит он Бил Гейцу, никуда не годное.
Ну и ладно, сказал Бил Гейц, да и забросил колечко в какой‑то комод.
Там оно и лежит.
Однажды Бил Гейц пришёл к Старому Фашыстскому Доктору для того, чтобы сделать себе клон.
«Ну и зачем же вам, молодой человек, клон?» – удивляется Старый Фашистский Доктор.
«Ну как зачем, – объясняет Бил Гейц, – вот разделят микрософт пополам – половину мне, половину клону. И в суд будем всё время друг на друга подавать, денежки друг у друга отсуживать, чтобы Врагам не достались».
«Вы, молодой человек, не очень‑таки плохо своей головой соображаете», – радуется Старый Фашыстский Доктор.
Сделал он Бил Гейцу клона.
Клон получился не очень похожий: без рук без ног, синий. Глазами лупает, молчит всё время.
Бил Гейц его сильно полюбил: носил везде с собой в рюкзаке и кормил из ложечки яблочным пюре.
Иногда кто‑нибудь пошутит: когда, мол, Бил Гейц, на клона в суд подашь? Бил Гейц обижается: «Да вы что? Это же БРАТ мой. Совсем вы, люди, на своих деньгах с ума сошли».
Плюнет сердито и уйдёт, дверью хлопнет.
Пиноккио хотел стать настоящим мальчиком. А Буратино, наоборот, каждый день вбивал в себя один гвоздь, чтобы когда‑нибудь стать Железным Дровосеком.
Буратино не умел есть пищу как люди, а Пиноккио умел: придёт он из гостей, откроет дверку у себя на животе – а там всё аккуратно лежит в пакетиках: и первое, и второе, и третье. Только пережёвано всё очень мелко.
Однажды Буратино поссорился с Пиноккио и, чтобы попугать его, позвал карабаса‑барабаса. Тогда Пиноккио тоже позвал кукольника‑манджофоко.
Карабас‑барабас и кукольник‑манджофоко оказались братья‑близнецы, разлучённые в детстве. Они заплакали, поцеловались, потом поженились и стали жить счастливо. Даже взяли себе в детдоме ребёночка на воспитание.
Однажды Пиноккио подарил Буратино свою азбуку, а как ей пользоваться, не объяснил. С тех пор с Буратино стало уже вообще невозможно выйти на улицу.
Однажды Пиноккио купил карту звёздного неба южного полушария и пошёл по этой карте в какое‑то место. Вернулся он через два года седенький, с отломанным носом.
Тогда Буратино взял ту же самую карту, пошёл по ней в то же самое место и вернулся через пятнадцать минут со словом Жопа, нацарапанным гвоздём на спине, и со связкой бубликов на шее.
Вот бежит Ахиллес. Не бежит даже, а летит на крылатых своих сандалиях и ничего ещё про свою пятку не догадывается.
Вот он уже пробежал половину апорийской своей дороги, а там ещё половина, и ещё, в общем, уже не так далеко осталось.
Хотя вроде бы на половине дороги должна была стоять черепаха. Но черепаха, пока он летел на сандалиях, куда‑то уползла, старая сука.
Пролетает он еще половину половины, потом половину той половины, там лететь уже незачем, потому что половины всё короче, а старая дура всё ближе и ближе, но всё равно не схватишь.
Заправляет тогда Ахиллес стрелу в свой лук и собирается подбить старую дуру, но стрела отказывается лететь, ибо сначала должна она точно знать – является ли она предметом корпускулярным или же волнообразным? Ей в общем‑то похуй – что так, что эдак, но нужно бы как‑то определиться.
Черепаха первой доходит до финиша и валится с обрыва в пруд. Стрела висит, где висела, и никуда не собирается. Ахиллес на карачках отсчитывает половины половин.
И тут мимо них хуярит идиотское совершенно деревянное буратино, которому вообще всё похуй, и не знает оно куда идёт, зачем – кажется, покупать неизвестно у кого папе‑карле куртку. Но курток тут никто не продаёт, поэтому буратино тоже валится в пруд.
Получает оно там у черепахи золотой ключик, за которым гнался Ахиллес, убивает карабаса, отпирает дверцу и снова превращается в полено.
Столяр Джузеппе опять дарит папе‑карло полено, тот делает из него новое буратино, буратино проходит мимо уже издохшего Ахиллеса, про пятку свою так ничего и не выяснившего, и снова валится в пруд. И так навсегда.
А кто выиграл – это опять нихуя не известно.
Вот, предположим, идёт по улице Джидай. Такой, знаете, средней руки Джидай, не очень выдающийся. Тут, конечно же, на него валятся сверху Мудаки. Джидаю же никогда не дадут просто так куда‑то дойти. Он роется по всем карманам в поисках Светового Меча, наконец находит его в заднем кармане штанов. А Меч весь грязный, в табачных крошках, внутрь его набились какие‑то сломанные сигареты, мятые билеты и жетон на метро. Пока он всё это выковыривает, Мудаки его, конечно, уже убили.
Из всего этого, помимо прочего, следует, что настоящим Джидаем можно быть только в Идеальном Мире, где нет сломанных сигарет, жетонов на метро, да и самого метро тоже нет. В нашем мире, если Джидай начнёт скакать как ебанутый со своим мечом, он непременно поскользнётся на собачьем говне или запутается в трамвайных проводах, а это для Джидая очень позорно.
Один швейцарский профессор написал целый труд, в котором проводит морфологическую связь между словами Jedi и Jude и делает из этого такой вывод, что все Джидаи являются евреями. Кроме того, он утверждает, что Мастер Йода – это, на самом деле, Иуда Искариот, мутировавший от жёсткого космического излучения, а настоящая фамилия Скайвокера – Химмельгангер. Помимо этого, труд профессора содержит ещё множество таких глупостей, которые даже не хочется повторять.
Да, действительно, следует признать, что процент евреев среди Джидаев непропорционально высок, так же как непропорционально высок он среди шахматистов или скрипачей. Однако утверждать, что все Джидаи являются евреями, так же нелепо, как утверждать, что все евреи являются Джидаями.
Уважаемому профессору, раз уж он взялся за эту тему, следовало бы знать, что ни к евреям, ни к кому‑либо другому Джидаи первоначально не имели вообще никакого отношения.
В частности, самый первый Джидай образовался ещё за три миллиона лет до нашей эры в результате случайной комбинации молекул. Он прожил около двухсот семидесяти тысяч лет и в конце концов всё же умер, не оставив потомства, потому что ему было не с кем.
Следующий Джидай был изготовлен уже в средние века известным чернокнижником Леонардо да Винчи для алхимических надобностей. После нескольких лет издевательств Джидай вырвался‑таки из клетки, съел своего хозяина и принял его внешний вид. За следующие несколько лет этот Джидай нарисовал пять‑шесть картинок, изобрёл вертолёт, разгадал все до единой тайны устройства этого мира, затосковал, трижды безуспешно пытался повеситься и, в конце концов, ушёл пешком в открытый космос.
Первый Световой Меч был изобретён в самом начале двадцать первого века неизвестным учеником седьмого класса школы № 28 города Петербурга путём усовершенствования простого фонарика с лазерным лучом, какой можно купить в киоске за тридцать рублей.
Меч этот использовался в основном для выжигания надписей на стенах и вырезания отверстий в юбках одноклассниц. Тайну его изготовления ученики средних классов передавали следующим поколениям в течение трёхсот лет, и только в двадцать четвёртом веке Меч приобрёл привычный нам вид.
Между прочим, однажды Джидаи чуть было не создали Идеальный Мир на Земле.
Во всяком случае, уже к восемьдесят четвёртому году прошлого века на всей территории бывшего Советского Союза, кроме Москвы, были уничтожены ненужные для Просветления предметы, как то: колбаса, сливочное масло, электрические лампочки, постельное бельё, стиральный порошок, гречневая крупа и пластинки Аллы Пугачёвой. Зато вместо них появилась очень полезная для Просветления андроповская водка. В Москве, кстати сказать, колбаса, пусть и варёная, была всегда, поэтому Москва так навсегда и осталась бездуховным корыстным городом, навсегда чуждым всякого Просветления.
И вот, когда уже можно было объявлять Коммунизм, некоторых Джидаев задушила вдруг Жаба: это что же, значит, получается – что ни у кого не будет денежек? Ну, это ладно бы, что ни у кого, но ведь и у Джидаев тоже, что ли, не будет денежек? Да ещё и тем, кто не Джидаи, а совсем наоборот, тоже, что ли, каждому по потребностям?
Нет, так не годится, сказали эти Джидаи и убили Андропова. А вместо него посадили Горбачёва, который был только наполовину Джидаи и поэтому сам не знал, чего хочет.
Вот и стали у нас опять капиталистические джунгли, и человек человеку волк, и кто первый встал, того и тапки.
Ельцин был когда‑то очень продвинутый Джидаи, но он давно потерял по пьянке свой меч и всё ему с тех пор стало похуй.
Остальные Джидаи занялись кто чем: кто‑то наворовал себе столько, что вообще уже ничего больше не хотел, кто‑то подался в Талибан, а остальные потихоньку продавали Россию – не для того, чтобы разбогатеть, а просто так: стыдно ведь смотреть на то, что со страной сделали, пусть лучше её вообще не будет.
А Чубайса вообще никуда не брали – ни на Светлую сторону, ни на Тёмную, потому что он Рыжий. Чубайс тогда приказал, чтобы ему отрезали голову и вместо неё надели Чорный Шлем. После этого он стал уже не Рыжий, но из‑под шлема ему не видно ничего, и он стал думать, что раз ему не видно, то и другим ни к чему. И всё электричество выключил.
В конце концов оставшиеся Джидаи собрались и договорились: пригласить такого человека, чтобы был вообще не Джидаи. То есть совершенно не Джидаи, но зато справедливый, и пусть он будет Президентом, а Джидаи будут ему подчиняться, потому что ясно же, что у самих у них ничего хорошего не выходит.
Нашли такого человека. Совсем не Джидаи, абсолютно. Тихий, не скачет. Подойдёт только иногда к какому‑нибудь Джидаю и скажет вежливо: «Сдайте, пожалуйста, ваш меч». Джидаи сдаст, конечно, договорились ведь. Тогда Президент ему опять говорит вежливо: «А теперь идите, пожалуйста, нахуй». И уходит бывший Джидаи на какую‑нибудь позорную должность – в банк там или в акционерное общество председателем.
А Президент собирает мечи в особый ящичек и иногда вечерами перебирает их, рассматривает внимательно – всё надеется найти там секретную кнопочку, от которой из меча выскакивает луч.
Но нет там нигде кнопочек, там всё как‑то по‑другому устроено.
Да и ладно. Всё равно Президент сделает всё как надо. Идеальный Мир он, конечно, не построит, но отдельную справедливость там, где нужно, установит. Если не так, то эдак, не с первого раза, так со второго, не спереди, так сзади. Тихо и не спеша, без зла и без особых искр, хорошую такую, неотвратимую, как бледная и незавидная наша судьба, Справедливость.
Россию придумали четыре Еврея: Левитан, Левитан, Шишкин и Тредиаковский.
В первые четыре дня каждый придумывал, что умеет: один Левитан придумал русский язык и про то, что жы‑шы пиши через и; второй Левитан – золотую осень и матушку‑зиму, блинки и сёмужку, икорку и расстегайчики; Шишкин придумал кудрявые берёзки во ржи, три медведя и три богатыря. Но больше всех придумал, конечно, Тредиаковский: Царя‑гороха и Владимира красное‑солнышко – для патриархальности, Ивана‑грозного – для строгости, Дмитрия‑донского – для патриотизма, а Ивана‑калиту – просто так для смеху, списал с одного своего знакомого.
На пятый день Евреи сели уже все вместе и стали придумывать разные смешные мелкие штучки: лапти и матрёшку, степь да степь, косоворотку и хохлому. Больше всего хохотали, когда самовар придумывали: просто уссались все от смеха, такая дурацкая получилась вещица.
На шестой день пошли Евреи искать Русских людей. Нашли двух Татаринов – они ели у обочины дороги Лошадиное Копыто.
– Тебя как зовут? – спросили евреи первого Татарина.
– Файзулла, – отвечал первый Татарин.
– Теперь будешь Иван. А тебя как зовут? – спросили второго Татарина.
– Хайрулла, – отвечал второй Татарин.
– Теперь будешь Николай, – приказали Евреи.
– А нам татарам одна хуй, – отвечали Татары равнодушно.
Затем Евреи поймали в овраге двух девок в полосатых штанах и привели к Русским людям Ивану и Николаю:
– Вот вам жёны ваши: Алёнушка и Марьюшка. Берите кто какую хочет.
– А нам поебать, – отвечали первые Русские люди Иван и Николай.
После этого Евреи пожали друг другу руки, завязали на подбородке пейсы, чтобы не проглотить во сне муху, и легли спать мертвецким сном, ибо сильно уж они утомились, Русь сочиняющи.
Проснулись Евреи ровно через три года, три месяца и тридцать три дня, развязали пейсы и огляделись вокруг. Видят: стоит на пригорке Чорная изба с кривым вокруг забором, и кружит над избой Чорный Ворон.
Умылись Евреи, постучали в двери, вошли чинно и поклонились низко, как сами придумали: «Мир вам, хозяева дорогие».
А в избе пасмурно: хозяева водку пьют, салом закусывают, в углу свинья храпит, а рядом с ней копошится свеженародившийся Русский мальчик Васятка с синей пятнистой жопой.
– Слышь, Микола, – говорит Иван, продолжая резать сало, – а ведь это Жыды к нам пожаловали.
– Та пийшов ты нахуй, кацап йобаный, – отвечает Микола, зевает, – а то ж я без тебе Жыдов не бачив. Гей, Жыды, гроши е?
От голоса Миколы на лавке в углу просыпается ещё один совсем новый Русский человек, без имени пока и без отчества, но зато с фамилией: Златокаменный – из немцев, должно быть. Зевает, поправляет на носу круглые очёчки, чешет между лопатками рукояткой нагана:
– Кто такие? Документы есть? Справка об окрещении в Православную веру?
А справки‑то и нет, справку Евреи забыли придумать.
Вот и расстреляли всех четверых: и первого Левитана, и второго, и Шишкина, и Тредиаковского под кудрявой берёзкой в волнистой ржи. И прошли мимо них косари в лаптях и рубахах, и пролетела над ними сиза горлица, и провыл над ними Серый Волк. И такие вокруг них раскинулись просторы, что сколько ни пей, всё мало. И столько тоски и благодати от земли Русской, что только упасть в эту землю разбитой мордой, прижать её к груди да издохнуть – до того всё хорошо придумали четыре Еврея, пусть и им тоже будет царствие небесное.
В наше с вами время совершенно несправедливо забыта древняя цивилизация Викингов.
Современный человек про Викингов знает только валькирий и нибелунгов, которых придумал немецко‑фашистский композитор Вагнер по специальному заказу Гитлера.
А между тем много тысяч лет тому назад, когда греки и евреи ещё не придумали ту хуйню, в которой мы сейчас все живём, Викинги создали совершенно другую цивилизацию.
Например, будучи великими мореплавателями, они открыли, помимо всех известных нам материков, два до сих пор нам неизвестных. Это они первыми установили, что Земля имеет форму кастрюли без крышки, на которой мы живём с обеих сторон.
Но не только географическими открытиями были славны Викинги. Они сделали множество изобретений во всех практически областях знания.
Но их преследовали постоянные неудачи: выведенная ими путём многолетней селекции неплавающая рыба не сохранилась до наших дней, так как вся утонула. Они первыми вывели живого человека в космос, но он там умер. Созданный Викингами искусственный человек до такой степени не отличался от настоящего, что не было никакого смысла его изготавливать. Первый и последний в мире картофельный лазер съели насекомые, а цветной телеграф так и не удалось запустить из‑за отсутствия электричества.
Викинги пытались передать свои знания другим народам: это они научили другие народы отличать свинину от говядины и рассказали всем об истинном назначении женского клитора, но и эти знания были народами утеряны и забыты.
В сущности говоря, единственное, что осталось от Викингов в современном мире, – это деревянные бухгалтерские счёты, изобретённые Викингами пять тысяч лет назад для катания на них с невысоких гор.
Некоторое время после смерти человек ещё является Телом. Тело располагается как раз на границе между царством Мёртвых и царством Живых. Тело ещё вполне может быть живым – «он ласкал её юное загорелое тело», ну и всё такое. Зато если «тело было обнаружено», тогда, конечно, всё – пиздец.
Если Тело было обнаружено вовремя и своевременно предано земле, тогда оно минует стадию Трупа. Труп – это уже совсем дохлое Тело, как правило, очень несвежее. Трупы обычно находят в рощах, реках и в канализации.
Дальнейшая судьба Тел и Трупов также может быть очень разной. В основном, все они превращаются в Останки. Ну, наподобие того, как находят совершенно почти целые, слегка только ржавые латы, а внутри какая‑то непонятная труха и расколотый череп.
Некоторые, однако, становятся Скелетами, а Скелет – это существо довольно неприятное и даже страшное. Ну разве что, если он стоит в кабинете биологии, тогда он смешной, потому что ему вставляют папироску в зубы, да и вообще много можно разных шуток совершить с таким Скелетом, но они обычно не настоящие, а пластмассовые. Хотя бывают и настоящие – в научных институтах, когда человек завещал им своё Тело, чтобы оно не превратилось в Труп, а вместо этого послужило человечеству. Но таким Скелетам папиросок не вставляют, неудобно как‑то, потому что – жил ведь человек, жил, может быть, даже чего‑то себе думал.
А самое почётное для Мертвых – это, конечно, превратиться в Мощи. Но это очень редко у кого получается. Некоторые пытаются всех обмануть – Ленин там или Хо Ши Мин. Они велят набить себя после смерти сеном, чтобы будто бы превратиться в Мощи. Но это всё бесполезно – если такие Мощи время от времени не стирать и не набивать свежим сеном, они всё равно в конце концов превратятся в самые обыкновенные трухлявые Останки.
Надо умирать время от времени, вот что. Чтобы люди поели на наших поминках блинков, напились компоту и всё разграбили: драгоценные бумажки и розовую зубную щётку – всё в помойку.
А потом выкопаться из могилки и прийти к ним в полночь. Вышибить все двери нахуй, усесться, закинуть ногу на ногу:
– Что, суки, обрадовались, да? Думали, избавились, да? А вот вам Хуй! (достать Хуй), у меня тут есть Списочек. Претензий к вам. Сейчас будем все претензии подробно выяснять.
Пиздеть до утра, потом всех перекусать и уйти спать к себе в могилку.
Потом, когда они придут ночью на кладбище с серебряной пулей и осиновым колом, подкараулить их со спины, всё отобрать:
– А вот Хуй вам опять! (снова показать Хуй). У нас ещё Списочек не кончился.
Опять всех покусать немного и прогнать с кладбища, нечего тут зубами стучать.
Главное, Хуй почаще показывать. Люди от этого вздрагивают и слушают потом внимательно.
А то обычно кивают, да‑да, говорят, конечно‑конечно.
Перед самым матчем с Японией подступил к Олегу Ро‑манцеву Старший Тренер Гершкович с образом Господа нашего Иисуса Христа. «Плюнь, – говорит, – Олег Романцев, в образ Господа нашего три раза и признай над собой власть Ангела Света Люцифера». «Изыди», – ответил ему Главный Тренер Олег Романцев и выпил стакан Русской Православной Водки, как завещали деды его и прадеды.
Тогда Старший Тренер Гершкович достал из своего чемодана Христианского Младенца, умучил его и подлил кровь в компот нашим Русским футболистам. И стали
Русские футболисты как Сонные Мухи, и проиграли японцам нахуй.
Перед матчем с бельгией снова подступил к Олегу Романцеву Старший Тренер Гершкович с образом Господа нашего Иисуса Христа. «Плюнь, – говорит, – Олег Романцев, хоть один раз, и будет тебе спасение и Православной Руси слава». Но не плюнул Олег Романцев и выпил вместо того два стакана Русской Православной Водки.
И тогда Старший Тренер Гершкович достал из своего чемодана другого Христианского Младенца, умучил его и подлил кровь в кисель нашим Русским футболистам. И стали наши Русские футболисты как Ебанутые Дураки, и проиграли бельгийцам в полную Жопу.
И вернулся Олег Романцев в Россию в транспортном самолёте с опилками, и никто его в России не встретил. Доехал он за сто пятьдесят долларов на тракторе до своего дома – а вместо дома там котлован. А на краю котлована стоит его чемоданчик с кальсонами и с запиской от жены про то, что она ушла жить к вьетнамцу, который торгует женскими фенами на Измайловском рынке. Заплакал Олег Романцев и пошёл пешком по Руси.
И спал он в Говне, и ел он Говно на Говне, и в Говне однажды умер неподалёку от посёлка номер восемнадцать при кировочепецком свинцово‑цинковом комбинате. И похоронили его два одноруких инвалида в фуражках на глиняном кладбище без единого кустика, и креста на могиле не поставили.
Зато когда Чистая Душа его прибыла на Небо, встретили её архангелы Михаил и Гавриил и посадили у самого Престола Господня на последнее свободное двадцать четвёртое место.
И когда мы, козлы и мудаки, тоже попадём на Небо, если, конечно, перестанем заниматься той Хуйнёй, которой занимаемся, то будем мы целовать прах под ногами бывшего Олега Романцева, чтобы хоть на секунду обратил он на нас свой мудрый и светлый взор, ибо он – единый из нас, кто ещё в земной жизни познал, что такое есть Полный, Последний и Окончательный ПИЗДЕЦ.
В последний раз такая длинная ночь была отмечена в Петербурге в тот самый год, когда маленький Саша Пушкин замёрз по пути из Царского Села в Старую Деревню, а Лев Толстой лишился половины своей бороды, вырванной злым чухонским ветром. В ту ночь мёртвая чудь всплыла со дна своего озера и, вооружившись тевтонскими рогатыми вёдрами, разграбила пристанционный продуктовый ларёк. Неизвестная баба родила тогда в Лахте килограммовый пакет гречи. Крейсер Аврора сбросил в ту ночь старый свой корпус, и можно было видеть, как в прозрачном его чреве копошатся бледные волосатые большевики. Слепые подземные крысы отвлеклись на полтора часа от лизания кислого контактного рельса, образовали на площади Мужества свинью и всех победили.
И много ещё произошло в ту ночь чудных и страшных происшествий, которым не осталось ни свидетелей, ни свидетельств. И лишь мертвецкий нафталиновый запах напоминает о них до сих пор на некоторых станциях подземной железной дороги.
Всякий человек, прибывший в город Петербург не по важным делам, а просто так, погулять, выйдя июньским утром спросонья на перрон Московского вокзала, вынужден будет проделать тот самый путь, который прошли до него миллионы, а может быть, и миллиарды человек, – путь вдоль Невского проспекта.
Нет нужды описывать этот путь тому, кто его уже прошёл, – он и так всё знает. Тому же, кому этот путь ещё только предстоит, можно посоветовать перечесть одноимённую повесть Николая Васильевича Гоголя или же прослушать произведение главного патриота города Петербург – доброго доктора Розенбаума, там очень всё подробно расписано.
В песне этой, кстати сказать, наблюдательный доктор заметил одну из совершенно необъяснимых странностей поведения приезжих: они всегда идут от вокзала по той стороне, которая опасна во время артиллерийского обстрела, а возвращаются неизменно по противоположной.
А вообще Невский проспект очень мало изменился со времён Гоголя и Розенбаума.
Всё так же бродят по нему бессмысленные толпы, в которых встретить петербуржца так же невозможно, как встретить москвича на Красной площади. Из коренных жителей там бывает только милиция, которая, впрочем, исполняет в человеческом обществе функции сугубо служебные, по этой причине лишена некоторых гуманитарных качеств и не может считаться вполне одушевлённой.
Изысканные магазины пугают робких прохожих эксклюзивным своим дизайном – кажется, что только войди в такую вот красоту, и непременно что‑нибудь там изгадишь, натопчешь и навоняешь. Швейцары, в чине не ниже генералиссимуса, стоят у врат таких гостиниц, в какие большинство из ныне живущих никогда не заглянут далее зеркальных их дверей.
Приезжий также непременно посетит один из торговых домов, где, непрерывно толкаемый другими приезжими, сможет в очередной раз восхититься смелостью человеческого ума, изобретшего все эти абсолютно никому не нужные предметы и изделия.
Некоторых зданий не стало, другие пришли в дряхлость и ни на что более не годятся, кроме как служить подпоркой для рекламы самого новейшего сотового телефона.
А так всё то же самое. Те же кони на мосту, и всё так же непременно попадёт приезжий под мелкий дождь не менее трёх раз и не менее четырёх раз сфотографируется он на фоне обязательных видов. Художники предложат ему
те же самые картины, какие они всегда предлагают хоть в Москве, а хоть бы и в Париже.
Дойдя до канала Грибоедова, приезжий обязательно проголодается и узнает, что все питейные и пищевые заведения на Невском проспекте предлагают еду и напитки либо никуда не годные, либо за необъяснимые совершенно деньги.
Дальнейшая судьба приезжего нам неизвестна. Дойдя до самого конца Невского проспекта, он либо повернул налево – к Медному Всаднику, или же направо – к главному сокровищу Эрмитажа, каковым, как всем известно, является картина художника Рембрандта, ещё при коммунистах облитая кислотой неким маньяком. А может быть, пошёл он вовсе прямо – в казематы Петропавловской крепости, где поджидает его за каждым углом страшный лысый царь‑пётр на коротеньких ножках, изготовленный по случаю заезжим скульптором Шемякиным.
Скульптор, впрочем, давно уехал назад к себе в Америку, но истукан ничего про это не знает. Поэтому он, как те полтора землекопа, которые в каждом встречном подозревали двоечника Виктора Перестукина, нападает на всякого посетителя, надеясь опознать в нём своего создателя. Не для того даже, чтобы сдавить ему руку бронзовой десницей, а так – просто посмотреть ему в глаза.
Ну а про приезжего наверняка известно лишь одно: ровно в полночь он будет стоять среди тысяч других на стрелке Васильевского острова – единственном в Петербурге месте, с которого можно наблюдать знаменитые Белые Ночи.
Однако вовсе не обязательно брести по Невскому проспекту до самого конца. Достаточно дойти до Аничкова моста и, полюбовавшись там на коней с яйцами и мужиков, прикрывших чресла тряпицами, свернуть направо.
Пройдя вдоль реки‑фонтанки, необходимо купить в универсаме прямо напротив цирка‑чинизелли бутылку портвейна и затем пройти мимо чижика‑пыжика, чтобы убедиться в том, что его в семнадцатый уже раз спиздили. Потом пройти мимо замка, в котором императора‑павла, известного угнетателя народного генералиссимуса Суворова, удавили даже ещё до того, как он расставил в этом замке новую мебель. Затем нужно повернуть за угол, и вы окажетесь у самых ворот Летнего Сада.
Если вы как‑то причастны к художественным искусствам и состоите в каких угодно творческих союзах, вы будете приятно удивлены тем фактом, что вход для вас, наряду с инвалидами, пенсионерами и ветеранами всех закончившихся и ещё продолжающихся войн, совершенно бесплатный. А остальным, ничем не примечательным гражданам, придётся‑таки раскошелиться на десять рублей.
Далеко не каждый готов вот так просто расстаться с этой суммой, и поэтому в Летнем Саду почти всегда мало людей. Там можно совершенно спокойно сидеть на скамейке, пить из горлышка портвейн, если вы его, конечно, купили, и ни о чём вообще больше не думать. Потому что думать о чём‑либо в Летнем Саду – это надо быть совсем уже ебанутым идиотом. Не для того он вовсе предназначен.
Когда портвейн закончится, можно осмотреть аллегорические статуи. Для того, чтобы вы случайно не перепутали Коварство с Добродетелью, возле каждой статуи установлена специальная табличка. А то они очень мало друг от друга отличаются: почти у всех отбитые носы и очень грязные руки и ноги. Так что самая главная мораль, какую можно вывести из осмотра, – это вывод о том, что да, действительно: надо, надо умываться по утрам и вечерам.
Кстати сказать, в каждое полнолуние совсем неподалёку можно встретить и самого наиглавнейшего радетеля чистоты: он, гремя шайками и размахивая мочалками, с рёвом носится туда и обратно по садовой‑по сенной, пугая ночных пьяниц и патрульные машины вечно голодной милиции.
Никаких новомодных гигиенических средств он не признаёт, так что, изловив жертву, отмывает её добела хозяйственным мылом и начищает ей зубы мятным порошком, какого давно уже не продают в магазинах.
В Летнем Саду обитает животное Кухельклопф.
У животного Кухельклопф нет ни рук, ни ног, ни глаз, ничего нет – круглое.
Рассказывают, будто бы целый мешок животного Кухельклопф купил сам царь‑пётр у одного голландского жулика, думал, что это картошка. Но это врут, скорее всего. В Петербурге вообще так: они когда не знают, откуда взялось, то значит царь‑пётр привёз из Голландии.
Животное Кухельклопф живёт под землёй на глубине метров пятьдесят, не меньше, дальше копать не пробовали. По ночам оно выкапывается и скачет. Вреда от него особенного нет. Только однажды несколько животных Кухельклопф спиздили галошу у ночного сторожа и забросили в речку‑фонтанку, но он ничего не заметил – это старая была галоша, он её уже давно не носил.
Ещё говорят, что двух животных Кухельклопф видел на рельсах машинист поезда в районе станции метро лесная, как раз перед тем, как там случился Провал, но это уже точно врут.
От животного Кухельклопф может быть польза: если его изловить, высушить и натереть на мелкой тёрке, то этот порошок можно добавлять в соления – огурцы или помидоры. Тогда огурцы будут хрустящие, помидор ни один не полопается, и баночки простоят лет пять запросто, даже не помутнеют.
Одна женщина (опять врут) поймала животное Кухель‑клопф и принесла домой, чтобы истолочь. Залила кипятком и пошла в магазин за лавровым листом. Вернулась, а оказывается, к ней в квартиру приходили другие животные Кухельклопф: всё в доме переломали и нарисовали на стене Жопу.
В действительности же никому ещё не удалось изловить животное Кухельклопф: уж очень оно скачет. Просто пиздец как скачет.
Так что никто не знает, что там у этого животного внутри – может быть, действительно картошка.
На самом же деле провал в петербургском метро случился в том самом месте, где царь‑пётр убил и закопал своего сына, царевича‑алексея.
При этом он даже не захватил с собой батюшку, для того чтобы хоть как‑то по‑христиански отпеть царевича.
Из‑за этого Скелет царевича‑алексея вскоре сделался беспокоен и стал карабкаться наружу к людям. Но поскольку царевич и при жизни‑то был не очень большого ума, а после смерти и вовсе, Скелет никак не мог сообразить, где тут верх, а где низ, и поэтому копал то влево, то вправо, то наискосок. Таким образом, он за несколько веков изрядно разрыхлил грунт.
Когда же под ним проложили ветку метро и пустили поезда, Скелет обрадовался и пополз на звук. Там он прогрыз бетонное кольцо и рухнул на рельсы, где и был моментально раздавлен проходящим поездом. Обломки Скелета расползлись кто куда, и на месте остались только Челюсти.
Поначалу Челюсти тихо глодали проложенные в туннеле кабели, но когда их пару раз ёбнуло током, в них вдруг проснулась невиданная сила, и как‑то раз они за день изжевали восемь метров контактного рельса и насмерть закусали путевого обходчика. Все попытки изловить Челюсти были безуспешными, потому что от действия электричества Челюсти сделались очень Хитрые.
В конце концов удалось подманить Челюсти к троти‑ловой шашке. В результате взрыва у Челюстей выбило два зуба, а свод тоннеля рухнул. Ни одна бригада, посланная на расчистку завала, не вернулась.
В общем, плюнули на это дело и пустили поверху бесплатный автобус до станции площадь мужества.
Однако в связи с приближением трёхсотлетия Петербурга о провале вспомнили снова.
В середине лета двухтысячного года наконец удалось оглушить Челюсти вакуумной бомбой и запереть их в вольфрамовый контейнер. Однако изнутри контейнера раздавался такой страшный зубовный скрежет, что в начале августа контейнер погрузили на флагманский корабль Пётр Великий и утопили от греха подальше где‑то в Баренцевом море.
Больше про Челюсти пока ничего не известно.
Из других частей Скелета более других отличился средний палец правой руки.
Он выкопался на поверхность в районе Коломяг и, видимо на электричке, добрался до комаровского кладбища, где взялся выцарапывать херы и покои на барельефах и бюстах. Но это продолжалось недолго, так как с ним очень быстро своими методами разобрались тамошние обитатели, даром, что при жизни почти все были люди тихие и интеллигентные.
Так что лежит сейчас этот палец, уже окончательно навсегда Мёртвый, в баночке из‑под индийского чая три слона, закопанной за оградой комаровского кладбища.
Про остальные части Скелета почти ничего не слышно. Только иногда хрустнет что‑то под колёсами вагона – значит, ещё один позвонок выполз погреться на рельсы.
Говорят, что если однажды соберутся в одном месте хотя бы по одной кости от всех убиенных престолонаследников, нынешний царь тут же сам обратится в Скелет, которого нельзя убить никаким человеческим или небесным оружием, но этого пока никто не проверял.
Если со стороны Невы дойти до медного всадника и повернуть направо, там можно найти подвальное заведение Трибунал.
Сначала в этом Трибунале посетителям кажется очень страшно: цепи, казематы, люди у стойки неприветливые, с прищуром: вот сейчас достанут из кожанки наган и расстреляют. А потом, когда посетитель хорошо присмотрится и заметит, что они даже не додумались поставить чучело ну хотя бы берии, ему тут же становится не страшно, он заказывает себе пива, закидывает ногу на ногу и начинает пиздеть про дискурсы и симулякров. А когда человек начинает пиздеть про дискурсы и симулякров, такого человека можно брать за шиворот и засовывать в сумку – он и оттуда будет пиздеть, потому что уже ничего не видит и не слышит.
А зря, ведь это заведение на самом деле совсем не простое. Потому что все официантки в нём одинаковые. Не то чтобы похожи или одного роста, они всегда одного роста, нет: они совершенно одинаковые.
Это из‑за того, что они Клоны. В подвале этого заведения прикована цепями несчастная Блондинка с Грудями – из неё берут материал для Клонов каждый день по три раза, потому что Клонов нужно очень много. Как
известно, они очень недолговечны и живут от силы дня три, редко когда четыре, а потом разваливаются. В заведении даже есть особый управляющий, который следит, чтобы Клоны не развалились прямо во время работы, а то посетителям может стать неприятно, если у официантки отвалится рука вместе с кружкой пива. Да и ухо в супе найти тоже не всегда праздник.
Поэтому управляющий внимательно следит за официантками: как только у какой‑то посыпались зубы или вытек глаз, он её сразу же отправляет в морозильную камеру.
Потом из тех Клонов, которые ещё не очень трухлявые, делают сухие бульоны и продают на Сытном рынке, будто бы это галина‑бланка.
Ничего преступного в этом нет, потому что Клоны – они же не люди, их мясо считается синтетическим, наподобие говядины из соевых бобов.
Страшно другое: пиво там по девяносто рублей. Вот это действительно преступно, за это нужно наказывать.
В тысяча девятьсот семьдесят девятом году в одной ленинградской радиостанции сотрудники, празднуя седьмое ноября, перепутали магнитофонную катушку и пустили в эфир такую песню Аркаши Северного:
Из рэстурана вишьла блятъ
Глаза её осоловэли
Она сказала: в рот ебать
И села срать около двэри
Поскольку это происходило именно седьмого ноября, уже через шесть минут в студию вошли автоматчики – тогда они ещё ходили без масок, и расстреляли на месте весь присутствовавший персонал.
Затем перерубили силовые кабели, засыпали трупы негашёной известью, залили подходы бетоном и опечатали круглой печатью.
Через много лет, в середине девяностых, один радиолюбитель из Киришей поймал довольно сильный радиосигнал, по которому передавали концерт в рабочий полдень, при том что ни одна радиостанция не была зарегистрирована на этой частоте.
Радиолюбитель сообщил об этом в комитет по радиочастотам. Радиостанцию запеленговали: оказалось, что концерт идёт из опечатанного помещения. При этом все печати и бетон были в полном порядке, и никакое электричество внутрь помещения не подавалось.
Органы поначалу собирались предпринять какие‑нибудь меры, например, всё взорвать нахуй, но прослушав передачи, решили оставить как есть: ну и что, что Мёртвые, зато песни передают хорошие, зарплату изнутри не просят, электричества и горячей воды не потребляют.
Так и идёт до сих пор по этой радиостанции бесконечная программа в рабочий полдень: «Мария Степановна Смирнова из города Кустанай просит поздравить своего мужа Степана Васильевича с сорокалетием и передать для него песню нежность в исполнении Майи Кристалинской».
Крутят песни в исполнении только тех артистов, которые уже умерли: Юрия Гуляева, Марка Бернеса, Гелены Ве‑ликановой. Когда убили Талькова, стали часто передавать его песню Россия. А вот Виктора Цоя не любят передавать, не нравится он им там: ни слуха у него, ни голоса.
У певцов есть такое поверье, что если их по этой радиостанции передадут, а они ещё не умерли, то, значит, будут долго жить.
Но там редко ошибаются. Да никогда вообще не ошибаются.
На мосту через реку‑карповку стоит будка, в которой раньше жил Милиционер.
Потом Милиционер состарился и умер, поэтому будка почти всегда стоит пустая, храня следы скромного милицейского быта: пустую бутылку кока‑колы, раздавленную пачку из‑под сигарет пётр‑первый и упаковку от чипсов.
Иногда, когда по Каменноостровскому проспекту с рёвом проносятся мерседесы с депутатом государственной думы, в этой будке прячется Секретный Пулемётчик. Он обычно делает несколько предупредительных очередей по окнам домов, которые выходят на проспект, чтобы любопытные старухи не высовывались слишком далеко.
А то уже были случаи.
Если пойти от моста налево, там можно увидеть двухэтажный дом, внутри ограды которого пасётся коза. Эту козу описал ещё писатель Михаил Зощенко. Козе уже девяносто лет, но она до сих пор иногда внезапно даёт молоко, если её сильно напугать.
В реке‑карповке издавна водится очень ценная водоросль, в которую заворачивают суши. Поэтому на одном берегу реки‑карповки стоит японский ресторан, а на другом – китайский.
В сезон сбора водорослей на мосту часто случаются стычки ниндзя с шаолиньцами, но их никто никогда не видел, потому что происходят они в полной темноте, совершенно беззвучно, и каждая в среднем занимает не более трёх секунд. Куда исчезают убитые – тоже никто не знает.
Ещё в реке‑карповке водится японская рыба‑фугу.
Как‑то раз один пенсионер наловил с моста удочкой целых полведра рыбы‑фугу и принёс домой своей старухе для того, чтобы она зажарила её на постном масле. Рыба‑фугу оказалась довольно костистой и чем‑то неприятно подванивала, но в целом есть можно.
Хотя корюшка безусловно лучше. Да вообще ничего нет лучше корюшки.
Рыба Корюшка одновременно относится к осетровым и лососевым, являясь при этом ближайшей родственницей форели. Кроме того, рыба Корюшка – это не совсем рыба: она частично является также овощем, точнее огурцом.
Рыба Корюшка мечет попеременно красную и чёрную икру во время полёта, так как она является также Летучей Рыбой. Хотя следует признать, что летает она не очень высоко и довольно медленно. Икру рыбы Корюшка нельзя купить ни за какие деньги, потому что её сразу же уносит ветром в поля. Следующей весной икра даёт обильные всходы, и семена ползут в Ладожское озеро, где и превращаются собственно в рыбу Корюшка.
Кроме того, рыба Корюшка нерестится в Индийском океане, но обратно ни один малёк не доплывает, и поэтому всё потомство гибнет совершенно полностью.
Есть рыбу Корюшка можно только в Петербурге. В других местах, например в Финляндии, она становится смертельно ядовитой. Кроме того, вне пределов Петербурга рыба Корюшка совершенно меняет внешний вид, живёт в основном в мусорных баках, и отличить её от крысы может только специалист в лабораторных условиях.
Рыба Корюшка, выращенная в неволе, не содержит ни одного грамма белков, жиров или углеводов – одна чистая целлюлоза, есть нельзя. Можно делать бумагу, но это экономически очень невыгодно.
Когда наступят белые ночи, можно будет однажды зайти в финский залив так далеко, как никто ещё не заходил, и так глубоко, что вода покроет чресла.
И тогда всплывёт из пучин Золотой Остров Петергоф, который всплывает, как известно, только один раз в год на два часа, когда там включают фонтаны, и тогда всем,
кто туда попал, раздают бесплатно пиво и мороженое. Но их ни в коем случае брать нельзя, потому что пиво сразу же превращается в змеиную желчь, а мороженое – в белых червяков.
Вместо этого нужно бежать искать самый грязный фонтан с самой ржавой водой, в которой плавает больше всего окурков, и выпить из этого фонтана семьдесят четыре глотка, заложив руки за спину. Тогда из фонтана вылезет Чорт и предложит вам Жизнь Вечную, и Сокровища, и полное Обеспечение. Если хотите, то берите, конечно, дело ваше, но правильно нужно сделать так: плюнуть в Чорта три раза и сказать: пошолнахуй‑по‑шолнахуй‑пошолнахуй. Тогда Чорт заплачет и снова уйдёт под воду, а вам зато будет приятно, что вы победили Мировое Зло.
Ну, не совсем, конечно, победили, но поплевали хотя бы. Ему насрать в общем‑то, а вы уважать себя хоть немного станете, человеком себя почувствуете.
Зато если к Петергофскому Чорту однажды придёт хороший тихий человек, практически Святой, ну выпивает иногда по чуть‑чуть редко, какой же Православный Святой может не выпивать, то Чорт, когда такого Святого Человека увидит, сразу же вспомнит, что он, Чорт, тоже не всегда был таким мудаком, как сейчас, а был когда‑то светлый Ангел. Просто моча ему однажды в голову ударила, со всяким может случиться, страсти ведь, страсти.
И подарит тогда Чорт такому человеку весь полный набор Православного Счастья: и пчёлок, и коровку, и порося, и самогонный аппарат, и четыре мешка сахару, и жену воот такую красавицу.
Только всё равно нужно за ним внимательно следить, потому что не может Чорт даже по такому случаю превратиться в совсем настоящего Ангела, и поэтому обязательно начнёт он подсовывать ещё губную гармошечку, которая есть предмет не Православный, а Фашыстский. Или, хуже того, скрипочку.
Тут нужно осторожно и лишнего не брать, а то запросто можно отправиться в дурдом на Пряжку вслед за теми, кто заказал себе у Чорта Жизнь Вечную.
Если очень внимательно присмотреться к медному всаднику, иногда можно заметить, что камень, на котором он стоит, чуть‑чуть шевелится.
Это происходит из‑за того, что под камнем придавлена Учёная Лягушка, которая всё знает, как оно обстоит на самом деле.
Однажды эта Учёная Лягушка побеседовала пять минут со скульптором Фальконе. После беседы скульптор Фальконе немедленно зарезал всю свою семью, поджёг дом, взял мушкет и пошёл грабить зимний дворец, однако заблудился и вышел в лесок возле Чорной Речки. Там он встал на поляне, страшно расхохотался и околел.
После этого происшествия два глухих гренадёра оглушили Лягушку дубинами, затем её придавили камнем, а на камень для верности поставили медного всадника.
Лет через сто Лягушка очнулась и стала карабкаться наружу, но у неё было мало сил, потому что ей сначала нужно выпить воды. Вот когда скоро будет Большое Наводнение, камень зальёт водой и Лягушка напьётся. Тогда она перевернёт, наконец, камень с медным всадником и вылезет на свободу. Вот тут‑то всем и пиздец.
Если кому‑то очень сильно не терпится, он и сейчас может приложить к камню ухо и послушать.
Когда вокруг тихо, слышно, как Лягушка сама себе что‑то бубнит. Только не разобрать ничего, ни одного слова.
Один доктор как‑то раз приходил к камню со стетоскопом, до утра слушал‑слушал, но так ничего и не разобрал.
Расстроился и ушёл домой как был – в своём уме.
Царь‑пётр был Негр. И жили в то время в Петербурге одни Негры, так получилось.
Единственные, кто тогда были не Негры – это немцы и голландцы. Негры ими брезговали, говорили, что от них кислятиной воняет, поэтому селили их отдельно – на Васильевском острове.
Чтобы приезжие не задавали идиотских вопросов, мол, почему вы такие чорные, Негры капали своим детям в нос особые отбеливающие капли. Иногда, правда, если дети были сильно сопливые, капли действовали плохо, и дети получались коричневатые, наподобие Пушкина. Тогда это дело сваливали на Арапа, будто бы это он виноват. Потом стали сваливать на Пушкина. Ещё потом, уже при коммунистах, когда почти все Негры переехали в Москву, стали говорить, что дети коричневые из‑за университета патриса лумумбы.
Сейчас все эти Негры живут в Москве между станциями метро южная и пражская, женятся они только между собой. Ещё несколько семей живут возле станции электрозаводская, но мало.
Белых людей они не переносят. Хуже белых людей для них только те Негры, которые понаехали из Африки или Америки. Они их называют черножопыми.
Работа в Москве у Негров такая: они целый день ходят вокруг вокзалов, гума и цума, и на все вопросы кривят морды и хамят. Из‑за этого приезжие не знают, что москвичи очень гостеприимные и хлебосольные, а думают, наоборот, что все они Сволочи. Когда Негров спрашивают, зачем они это делают, они отвечают, что такое у них Предназначение. Или вообще ничего не отвечают.
Есть у Негров такая легенда, что однажды за ними прилетят два Гуся: один серый, другой белый, и возьмут их живыми на небо. Там Негры станут светлыми Ангелами.
Потому что на небе всё не так: что было чорным, становится белым.
Ну и наоборот, конечно.
Однако следует отметить, что негры не вовсе исчезли из города Петербург. Они по‑прежнему часто встречаются на Невском проспекте. Узнать их можно по очень большим меховым шапкам, которые они носят круглый год, так как в суровом петербургском климате неф без шапки живёт не более тридцати пяти минут.
Но это, конечно, другие уже, приезжие негры, чужие. Однако совсем недавно опять появились свои, правда, пока мало.
Дело в том, что к трёхсотлетию Петербурга правительство Нигерии решило тоже принять участие в этом всемирном событии.
Однако деньгами правительство Нигерии поучаствовать ни в чём никак не могло, потому что бывший их министр финансов украл в Нигерии абсолютно все деньги до копейки и уже заебал вообще весь интернет, предлагая подарить всем желающим по шестьсот миллионов долларов.
Поэтому правительство Нигерии просто отправило в Петербург на имя губернатора Яковлева деревянный ящик с десятью Очень Чорными Неграми из какого‑то редкого племени, но это ничего – там их ещё много осталось.
Губернатор Яковлев хотел было поначалу отправить посылку обратно, но она и так пришла наложенным платежом, и пришлось заплатить почте двести тысяч долларов, а отправлять обратно – это уже просто охуеть какие сумасшедшие деньги российская почта дерёт.
Так что решили Негров приспособить для каких‑нибудь не очень сложных работ по благоустройству города – покраске оград, сбору мусора и так далее.
Негры работают не очень хорошо, но местные и так не работают. Зато Негры совсем почти не пьют, потому что им не на что.
Один профессор показал Нефам, в какой стороне их Родина, и теперь они холодными осенними ночами поворачиваются в ту сторону, хлопают в свои розовые ладошки, чтобы софеться, и поют печальные медленные песни, которые вялым петербуржцам кажутся очень весёлыми.
За это жители города их любят и иногда кормят их бананами, но это редко, потому что петербуржцы, в отличие от москвичей, все очень бедные, так что Негры выглядят неважно. Впрочем, они с удовольствием едят и кожуру от бананов, и картофельную шелуху, да вообще всё подряд.
Однако так до сих пор и неизвестно, что же с ними делать, когда трёхсотлетие уже кончилось, ведь в следующие девяносто восемь лет уже вообще ничего не нужно будет красить.
Тот, кто никогда не бывал в Петербурге, ничего не знает про Лурье. Лурье – это не фамилия, не имя, не национальность: Лурье – это Лурье.
Появиться Лурье могут где угодно – хоть на Чукотке, хоть в Африке, но живут они только в Петербурге.
Род деятельности у всех Лурье гуманитарный: история, филология, искусствоведение, религия. Лурье‑тракториста не бывает.
Ни один Лурье не приходится другому ни родственником, ни однофамильцем. Если вы спросите одного Лурье, не является ли он родственником другого Лурье, он очень на вас обидится. Более того, он скажет, что ни разу в жизни о том, другом Лурье, не слышал.
Никто никогда не видел двух Лурье одновременно. Они могут даже работать в одном учреждении, но если один входит в комнату, то другой только что отлучился.
Объясняется это очень просто: дело в том, что Лурье – это не разные люди, а параллельные формы существования одного и того же человека. Нам они кажутся разными только потому, что параллельные пространства хотя и называются параллельными, но на самом деле они довольно‑таки кривые и пересекаются с нашим пространством где попало и как попало. Поэтому один Лурье кажется нам старше, а другой моложе, один толще, а другой тоньше, один умер, а другой ещё нет. Один Лурье сильно умный, а другой совсем дурак.
Но встречаться им нельзя ни в коем случае: если однажды два Лурье встретятся, тогда произойдет что‑нибудь страшное: например, может так Ёбнуть, что и Петербурга не останется. А может, и останется, но всё равно лучше не надо.
В городе Пушкин по радио передают только оперу евге‑ний Онегин, а по телевизору показывают только фильмы станционный смотритель и капитанская дочка. В последних известиях рассказывают про то, что Пушкин делал в это время в тысяча восемьсот двадцать первом году, потом в двадцать втором, и так далее.
Один мальчик из города Пушкин однажды тайком спаял детекторный приёмник и четыре часа подряд слушал передачи из других городов. За четыре часа они не сказали про Пушкина ни одного слова. У мальчика от этого пошла из носа кровь, а ночью к нему приходил Пушкин и стучал на него палкой, и от этого мальчик стал Дебил. Он теперь ходит под себя и занимается онанизмом. Из‑за этого у него на ладошках выросли волосы.
После этого случая все приёмники в городе запретили и оставили только кухонные радиоточки.
Все детсады, и магазины, и кафе в городе называются или золотой петушок, или царьгвидон, или просто Пушкин. Назвать какое‑нибудь кафе, например, «Мцыри» – это всё равно что посередине Петербурга построить кафе «Спартак»: и двух минут не простоит – сразу же загорится и обрушится.
По всему периметру город обнесён частоколом из статуй Пушкина в Цылиндре, только в одном месте есть ворота с КПП. На этом КПП всем приезжим мужчинам выдают гостевые бакенбарды, потому что ходить по городу Пушкин без бакенбардов считается непристойно – с голой жопой и то приличней. Гостевые бакенбарды все неестественных цветов: голубые, оранжевые, зелёные. К человеку в таких бакенбардах на улице обязательно подойдёт милиционер и потребует рассказать пятую главу евгения Онегина. Если приезжий рассказал всё правильно, ему выдают специальный значок с профилем Пушкина, и больше его милиция не трогает. Если же приезжий спотыкается даже на буря‑мглою, милиционер ведёт его в отделение. Там ему крепко приклеивают к голове белый парик и выгоняют на улицу. С этой минуты он считается дантесом, и если даже ему удастся вырваться от пушкинистов и приползти с выбитыми зубами и почти уже совсем без ног назад в отделение, чтобы проситься в камеру, милиция всё равно его не пустит – притворится, будто бы у неё переучёт. А сама будет смотреть в глазок, как пушкинисты добивают дантеса арматурой.
Работать в городе Пушкин считается неприлично, там все сочиняют стихи. Стихи можно сочинять только такие, которые не отличаются от стихов Пушкина. Если хоть одна запятая в стихотворении отличается, такого поэта сразу запрещают. После третьего запрещения поэта обривают наголо, одевают в Жолтую Кофту, приклеивают к губе папироску и ставят на Главной Площади. И все жители города должны дать такому поэту Щелчка. Если поэт после этого останется в своём уме, его тогда ведут на Чорную Речку, которая везде вокруг города, дают ему в руку пистолет и говорят: «А теперь стреляйся, сука! Сам!» И уходят.
Поэт, если не застрелится, живёт на Чорной Речке, пока у него не отрастут бакенбарды, но и потом ему даже нищий на автостанции копеечку не подаст.
Как‑то один такой поэт объелся на болоте ядовитых лягушек, и к нему будто бы вышел сам Пушкин и продиктовал Секретную Двенадцатую Главу, но поэт ни одного слова не запомнил и наутро повесился.
Единственным правильным изданием Пушкина в городе считается шеститомник тысяча девятьсот семьдесят первого года из библиотеки журнала огонёк, голубенький. Остальные все издания они сжигают, если увидят.
Однажды в город приезжал профессор с острова Москва и рассказывал, что Пушкин в некоторых стихотворениях ругался Матом. Пушкинисты ничего ему на это не возразили, только прищурились. А с профессором ночью потом такое случилось, что даже милицию наутро тошнило два часа.
По мнению жителей, город Пушкин – это остров посреди Чорной Речки, которая вытекает из самой середины города Петербург и покрывает весь мир. Из Чорной Речки на берег города Пушкин лезут Скользкие Гады и дантесы. Ещё в ней живёт Чудовище Бенкендорф. Однако Чудовище Бенкендорф не может надолго вылезать из воды, потому что кожа у него быстро сохнет и трескается.
Хотя рассказывают, будто бы однажды в дождливый день Чудовище Бенкендорф пробралось в городской сад и подкопало там носом Дуб Зелёный. От этого Дуб Зелёный засох и будет стоять Мёртвый, пока не придёт Настоящий Пушкин.
Настоящий Пушкин, по легенде, однажды въедет на коне ранним утром в городские ворота в Чорной Крылатке и Чорном Цылиндре, и никто его не узнает. Сойдёт он с коня и войдёт в городской Сад, и Дуб Зелёный зацветёт дивными цветами.
После этого воздвигнет Настоящий Пушкин на главной площади Белый Трон; и в четырёх углах этого Трона сядут Кюхельбеккер и Пущин, Арина Родионовна и Наталья Николаевна. А у подножия трона встанут двадцать четыре самых лучших пушкиниста с бумагой и перьями.
И будет Пушкин диктовать им днём и ночью новый свой шеститомник про то, что было, есть и будет на Земле. И тогда пересохнет навсегда Чорная Речка, и повезут по открывшимся дорогам гонцы новый шеститомник во все страны.
Вот тогда и наступит такой Рай и Красота, каких ни один Живой никогда не видел и не увидит.
Главная же проблема, стоящая перед жителями города Петербург – это спасение яиц коня петра‑первого.
Дело в том, что в училище имени Дзержинского уже много летсуществуеттрадиция, согласно которой выпускники обязаны в ночь перед выпуском до блеска начистить яйца коня петра‑первого. От этого яйца каждый год уменьшаются, и в настоящее время их объём составляет не более шестидесяти процентов от тех яиц, которыми конь петра‑первого был оснащён при отливке.
Понятно, что через какое‑то время, пусть может быть и не в этом веке, но однажды конь петра‑первого останется совсем без яиц. А великий основатель великого города на коне без яиц – это, согласитесь, довольно‑таки позорно.
Запретить курсантам начищать яйца нельзя, так как традицию эту ввёл сам царь‑пётр, ещё в одна тысяча семьсот шестнадцатом году самолично начистив до блеска яйца своему тогда ещё живому коню.
Конь этот впоследствии умер, и царь‑пётр даже приходил на его могилу и возложил стопу на его череп. Ну, в общем, про это уже писал в своём стихотворении Александр Сергеевич Пушкин. Правда, на самом деле змея не сумела прокусить сапог царя‑петра, и он убил её тростью, но, тем не менее, змея тоже попала в памятник.
Самое же удивительное во всей этой истории – это как в неё опять попал Александр Сергеевич Пушкин?
Нет ни одного, вообще ни одного предмета, о котором Пушкин не сказал бы пару слов. Бодрый такой, небольшой и коричневый, всё‑всё обследовал он в той тесной кухне, в которой мы все существуем, всё ощупал своими бакенбардами и записал это в своих тетрадях.
Если хорошо порыться в его записях, можно найти зашифрованные сведения не только о царе Николае I, но даже и о печальной судьбе Николая II. К Ленину Пушкин не проявил особого интереса, Троцкого назвал проституткой, а к депутату Шандыбину относился хоть и с юмором, но вполне доброжелательно.
Если в Петербурге идти по какому‑нибудь мосту, навстречу обязательно попадётся такой человек: в очёчках, с бородой, ну понимаете, в общем. Не маркетолог, это точно, и не менеджер, ни в коем случае. Про инвестиции ничего вообще не знает и про соотношение доллара с евро тоже не знает. Упал там доуджонс или поднялся – это ему похуй, он, может быть, вообще никогда не слышал такой фамилии.
Он, скорее всего, поэт, но не полезный поэт, типа песенник, которые все уважаемые и зажиточные люди, а из
тех ненужных поэтов, вредных, у которых ничего в стишках не складно и всё непонятно. Ну или, может быть, он стучит в каком‑нибудь ансамбле на железном треугольнике. То есть не делает вообще ничего. И никуда не спешит, заметьте, медленно идёт, не опаздывает. И при всём при этом довольный вполне – то есть не валяется дохлый на помойке, а идёт по мосту и, блядь, улыбается.
И вот таких людей в городе Петербурге целые вагоны в метро ездят. Один со скрипочкой, другой с контрабасом, третий – вообще ясно, что полностью ебанутый, но тоже уже пьяный. И таких людей – их дохуя. И никто из жителей Петербурга не обращает на них внимания, потому что половина жителей – это они и есть, а другие к ним давно привыкли.
Зато если человек приезжает из другого города, в основном из Москвы, такое положение вещей вызывает в нём страшное раздражение. Потому что в этом случае нарушается основной принцип Справедливости, то есть кто‑не‑работает‑тот‑не‑ест. А эти тут все не работают. И раз что‑то едят, то, значит, из моего кармана мои личные продукты.
Петербуржцев же давит противоположная жаба: по их мнению, москвичи захапали себе все денежки и тратят их теперь на всякую хуйню – транспортные какие‑то кольца и оскорбительные металлические карикатуры на пет‑ра‑первого. А ведь деньги можно тратить с гораздо большей пользой – накупить, например, ещё много‑много уродов для кунсткамеры и зверушек для зоологического музея.
В поездах быстрого следования от Петербурга до Москвы установлена специальная система подачи воздуха в вагоны, чтобы от большой скорости он не становился слишком разреженным. Сами вагоны при этом сделаны герметичными, и открыть во время движения окно или дверь совершенно невозможно.
Система подачи воздуха первоначально была совмещена с системой торможения, которая, как всем известно, также работает на сжатом воздухе. Однако вскоре от такого совмещения отказались, поскольку был случай, когда в скоростном поезде ЭР‑200 один пьяный мудак сорвал на полном ходу стоп‑кран, и все пассажиры, включая машиниста, проводников и бригадира поезда, задохнулись.
В управлении Октябрьской железной дороги долго думали, что делать с этим мёртвым поездом, и, поскольку время было голодное – начало девяностых, да и чтобы шуму не поднимать, решили отправить всё содержимое скоростного поезда на Черкизовский колбасно‑сосисоч‑ный комбинат, чтобы использовать в качестве добавки к варёным колбасам.
Именно с этого времени черкизовские колбасы стали славиться особо нежным вкусом, и всякий, кто один раз их попробовал, уже другой колбасы в рот не возьмёт.
После этого успеха руководство черкизовского комбината заключило с управлением Октябрьской железной дороги контракт на поставку содержимого одного скоростного поезда один раз в три месяца. К тому времени совмещённую воздушную систему уже убрали, и теперь у каждого бригадира в штабном вагоне есть кнопка: он её нажимает сразу же после Твери, и в заказанном поезде отключается подача воздуха. Проводникам и машинистам на этот случай выдают кислородные подушки, потому что столько проводников не напасёшься.
Родственники пассажиров первое время крайне надоедали управлению Октябрьской железной дороги своими вопросами. Тем не менее им всегда отвечали очень вежливо и назначали время. В один из дней все обеспокоенные родственники собирались в актовом зале управления. После этого пускали газ, и родственников тоже отправляли на черкизовский комбинат.
Так что через некоторое время родственники перестали волноваться, и у москвичей теперь считается, что если кто‑то не приехал из Петербурга, значит, судьба его такая, все там будем.
Однажды писатель Сорокин (тоже, кстати сказать, большой поклонник черкизовской колбасы – у него в портфеле всегда лежит искусанный батон ветчинной) попал именно на такой поезд.
Уселся он в своём купе, достал из портфеля бумажку, карандаш и начал писать какую‑то очередную свою гадость. И так бы он никогда её не дописал, но, когда после Твери отключили воздух, проводник вагона, в котором ехал писатель Сорокин, допустил халатность: он надумал покурить травы, для чего ещё на остановке в Твери открыл окно, подперев его шахматной доской для вытяжки.
Проводника, конечно же, сразу вызвали в штабной вагон и зарубили там пожарным топором, но ничего не поделаешь: времени на то, чтобы душить вагон с писателем Сорокиным, уже не оставалось, поэтому вагон потихоньку перецепили на станции Москва‑сортировочная к другому поезду. Так что писатель Сорокин вышел на Ленинградском вокзале и пошёл домой, или к блядям, или неизвестно, куда он там обычно ходит – ничего даже не заметил.
Почему‑то вообще в этой жизни разным негодяям всегда везёт гораздо больше, чем приличным людям.
Москвичи никогда не ездят по кольцевой линии метро. Потому что по кольцевой линии поезда водят Компьютеры, а возле станции курская есть один сложный поворот, на котором Компьютеры ещё не умеют правильно притормаживать, и из‑за этого там разбивается много поездов.
Все москвичи про это знают, но приезжим, а тем более родственникам, про это не говорят, потому что если москвич расскажет про кольцевую линию приезжему, такого москвича сразу в пять часов выселяют в апатиты или стерлитамак, без вещей, даже зубную щётку не разрешают забрать.
Так что сами москвичи всегда ездят только по радиальным линиям, а приезжие, наоборот, толпами бегут с баулами на кольцевую линию со станции комсомольская.
Всем известно, что просто так человек в Москву не поедет. Он туда поедет только для того, чтобы грабить квартиры или торговать блядями. Поэтому, когда на кольцевой линии разбивается поезд, у милиции праздник: ковырнул один раз лопатой – а там тебе и гексоген, и сифилис, и героин, и просроченная справка об освобождении. Укладывай в пакетики и пиши начальству рапорт.
Поэтому устроиться работать милиционером в линейную милицию на станцию курская стоит сорок тысяч долларов за два месяца. Зато за это время все как раз выслуживаются из капитанов в подполковники и уходят в Министерство на генеральскую должность.
Железнодорожная милиция от зависти придумала устроить на всех вокзалах скользкие выпуклые платформы, чтобы люди скатывались под колёса поездов дальнего следования, но там карьера всё равно не та: разрежет за день человек пять‑шесть, не больше, да и то в основном пожилых учительниц младших классов.
Редко‑редко когда главного бухгалтера с чёрной кассой.
Однажды в Петербурге машинист поезда метро решил пошутить. Следующая станция, говорит, курская.
Нуприехали, вышли наплатформу, атамдействительно курская. Пассажиры уже хотели закричать, потому что один обещал через десять минут с кем‑то встретиться на выходе с эскалатора на удельной, а у женщин дети дома некормленые и муж тоже, но тут к ним подошла милиция и спросила регистрацию. А ни у кого нету. Ну хорошо, говорит милиция, тогда хоть билет покажите. А в метро какие билеты, не дают там. Ну, в общем, всех арестовали и увели куда‑то внутрь, а там все умерли. У одного человека рак открылся, у женщины внематочная беременность, а машинист даже до эскалатора не дошёл – упал на пол и забился в судорогах. В общем, умерли.
Шуму из этого поднимать не стали, в Москве и без этого поезда есть каждый день о чём пошуметь, так что поставили поезд на запасные пути и про него забыли. А тут назначили нового министра транспорта, и он устроил обход в метро. Почему, говорит, поезд простаивает? Ну и что, что выпущен он на заводе имени Урицкого, а у нас подвижного состава не хватает.
Выпустили, значит, поезд на линию. И в первом же рейсе московский уже машинист тоже вдруг взял и пошутил, хотя раньше за ним ничего такого не замечалось. Следующая, говорит, станция василеостровская. Но струсил. Когда у него перед глазами рельсы стали завиваться в спираль, он испугался и закричал, что извините, мол, произошла ошибка, следующая станция улица академика янгеля, так что туда и приехали.
Машинист мог бы, конечно, и промолчать, что так оно случилось, но попался честный – пошёл к сменному мастеру и всё рассказал. Ему назначили обследование и отправили потом в профилакторий на неделю, а поезд уже совсем навсегда поставили в тупик депо петровско‑разумовской линии.
Хотели этот поезд отдать учёным, но на науку сейчас в России никаких денег не платят, так что учёные его не взяли. Американцы сильно просили себе этот поезд, и откуда они только, блядь, всё всегда пронюхают, но им не дали. Не хватало ещё, чтобы американцы к нам прямо из бостона ездили на речной вокзал.
В общем, стоит этот поезд опять в тупике, в кабине насрано, на боку хуй написан. Что в целом и правильно.
В середине Москвы, там, где все думают, что Кремль, стоит огромный Гриб.
Этот Гриб испускает из себя такие галлюциногены, что всем кажется, будто бы вокруг сияют золотые купола, гум‑цум, чистые пруды и большой театр.
На самом же деле в Москве стоят всего пять‑шесть покосившихся избушек, в которых живёт начальство, остальные же москвичи живут в землянках, это которые зажиточные, а так в основном под кустиком или в ямке. Но сами москвичи про это совершенно не догадываются. Например, живёт человек в овраге под ивовым кустом, а Гриб ему внушил, будто бы это пятикомнатная квартира на новом арбате. И человек от этого становится такой довольный, что хуй ещё станет с вами разговаривать.
Только иногда ночью, если подует сильный ветер и галлюциногены уносит в сторону домодедова, москвичам снится, что на груди у них сидит крыса и лижет им губы. Так вот, как раз эта крыса и есть самая настоящая, а всё остальное – Наёбка.
Если умный человек приедет в Москву в противогазе, он сразу заметит, что никаких трёх вокзалов там нет, а есть одно только жёлтое одноэтажное здание, даже без буфета. Перед зданием пасётся корова, а мимо коровы проезжает в трёхколёсном мотоцикле урал‑с‑коляской мэр‑лужков в засаленной кепке и везёт домой спижженный в соседнем колхозе стожок сена, небольшой, но плотно утрамбованный.
Только даже самый умный человек вряд ли успеет все это увидеть, потому что его сразу же арестует милиция, отведёт его в дурдом, и там его накачают такими лекарствами, что он уже без всякого Гриба будет видеть одни золотые купола. С этим в Москве строго.
Большинство жителей в Москве ненастоящие, они даже не умеют разговаривать – это хорошо знает любой приезжий. Да и сами москвичи между собой никогда не разговаривают: настоящие брезгуют ненастоящими и наоборот.
Впрочем, для полной справедливости нужно сказать, что в Москве не всё галлюцинация, а то бы это давно заметили из космоса.
Есть кое‑что почти настоящее: я, например, однажды сидел в каком‑то парке и любовался на петра‑пер‑вого работы скульптора церетели на фоне храма Христа Спасителя. Тут вдруг подул ветер, и пётр‑первый вместе с корабликом ёбнулся прямо на храм. Тогда из‑за горизонта вышел колышущийся мужик в полнеба, с гаечным ключом и монтировкой, всё быстренько поставил на место, нахлобучил на петра‑первого треуголку, которая закатилась было в москва‑реку, поправил какие‑то увеличительные линзы и снова ушёл за горизонт – вероятно, чинить петропавловскую крепость, которая вообще по два раза на дню валится в неву
И снова надулись на кораблике петра‑первого паруса в одну сторону, а флаг – в другую, ухватился царь‑пётр за игрушечный штурвальчик, ощерил кривые свои зубищи, и стало даже ещё пиздатее, чем раньше, если только это вообще может быть.
Когда человека вдруг совсем уже окончательно заебало Человечество и, более того, человек и сам окончательно заебал Человечество, ему ни за что не нужно ехать в пустыню, или в соловки, или на речку‑речку Бирюса.
Ему лучше всего приехать в город Москва и ровно в полдень неподвижно встать в центре зала на какой‑нибудь центральной станции метро, наподобие тверской или пушкинской.
И тогда пройдут мимо такого человека несколько тысяч миллионов человек, и ни единому из них ничего от этого человека не будет нужно, и сами они у него ничего не возьмут, даже если он даром будет предлагать. И будут у всех у них такие прекрасные оловянные глаза, что даже если этот человек станет показывать им Жопу или вдруг треснет пополам, или, например, из его головы пойдёт зелёный дым, то ничего вовсе не отразится в этих глазах, совершенно ничего, потому что они видели уже всё, что когда‑либо происходило на этом свете.
Ему можно было бы даже построить прямо посреди зала избушку и завести себе в ней порося и курочек, но это не получится, потому что прибежит дежурная и будет Пиздеть.
Когда москвич идёт по улице с сотовым своим телефоном, который выдали ему при рождении и положат ему в гроб после смерти, он обязательно говорит в свой телефон: «Я иду».
Если он садится на скамейку, он обязательно скажет: «Я сел на скамейку».
Потом скажет: «Вот я встал и пошёл».
Понятно, конечно, что никакой живой или мёртвый человек такие сообщения слушать бы не стал, поэтому на обратном конце телефона сидит Робот, Которому Всё Интересно. Этот робот, например, от сообщения «я иду» страшно волнуется, кричит: «Да ну нахуй!!! Да не может
этого блять быть!!! А куда идёшь? А откуда? А когда придёшь? Ну? Ну?!!! Да это же просто охуеть можно!!!»
Главная особенность этого робота заключается в том, что ему на самом деле страшно интересно. Потому что это у него такая одна‑единственная Функция. Если ему вдруг станет неинтересно, то его просто‑напросто выключат, и пиздец.
В самой середине Москвы лежит Дохлое Чучело.
Однажды в тридцать пятом году оно вдруг село и сказало: Блять! Я блять думаете об этом суки мечтало блять!
Тогда пришёл Сталин и застрелил Чучело из пистолета в Хуй. Потому что в этом мире если у кого нет под рукой где‑нибудь Хуя, то такого человека все толкают в метро и, когда он разговаривает, все зевают и чешут Жопу, и ещё выплёвывают ему окурок на штанину.
И Чучело с тех пор совсем сдохло.
А не нужно было Счастья всем желать, самое умное нашлось. Ещё оно разбило Голубую Чашку и не созналось. Вот и лежит теперь с лапками скрюченными, и хуй ему, а не Царствие Небесное. И когда нас всех позовут на Страшный Суд, оно так навсегда и останется там валяться, только солдаты все разбегутся и электричество погаснет, и протухнет Чучело, и будет вонять.
Потом, когда из мавзолея выходить, там ещё много разных людей замуровано: и Жданов, которого специально для этого привезли из Ленинграда, и Суслов, и Леонид Ильич Брежнев, и Гагарин, и тихий лётчик Серёгин – любитель домашнего консервирования и поебать‑ся, неизвестно как угодивший в нахуй ему не нужную Вечность.
Плохо там, плохо. Страшное Чорное место, прости их всех, Господи.
И почему тогда уж они не положили в мавзолей Гитлера?
А потому что они его убили, и детей его убили, и жену его, и от Гитлера остались только Зубы, и они смеялись над этими Зубами, а потом решили, что раз нет больше на них Гитлера, им теперь можно всё, например, усесться без спросу за чужой стол и жрать котлету с картофельным блядь пюре, ежесекундно утирая рукавом сопли, и читать при этом вслух курс валют.
Семь казней на вас и французское на вас нашествие. Такое, чтобы вышел человек из ленинградского вокзала, а там французы кушают Падшую Лошадь, чавкают и вытирают жирные руки об штаны.
В писательском посёлке Переделкино живут два вида людей: Писатели и Бандиты.
Писатели Бандитами брезгуют, не здороваются даже, а Бандиты Писателей, наоборот, уважают, потому что в детстве папа‑алкаш порол их ремнём за то, что они не прочитали сын полка и тимур и его команда.
Бандиты построили Писателям ровную дорогу и зажгли вдоль неё фонарики, чтобы Писатели не сломали себе ножки, когда идут ночью за водкой в магазин, который тоже выстроили Бандиты специально для Писателей, потому что сами Бандиты пьют только грейпфруто‑вый сок – они же всегда на работе.
Но Писатели не только не сказали Бандитам за это спасибо, но вообще теперь морду от них воротят и морщатся, потому что все Писатели, которые пили водку, давно умерли, и остались только такие Писатели, которые пьют один кисель, да и то без сахара. И дорога им
совершенно не нужна, потому что все автомобили волга, которые им выдало Советское Правительство, давно уже заржавели. И поэтому Писатели обычно бредут с палочкой от платформы Переделкино как раз мимо зелёного уютного кладбища, думают о приятном, а тут мимо шмыгают в своих автомобилях Бандиты по своим бандитским надобностям, мешают.
Когда Бандитам нужно устроить в посёлке Переделкино разборку, им же нельзя без этого, они тогда разговаривают Шопотом и приносят с собой пистолеты с глушителем. Потому что однажды, когда они убивали друг друга без глушителя, к ним вышла вдова одного поэта, почти что неглиже, с голой шеей и в таких страшных роговых очках, какие мог бы носить один только Мёртвый Лев Кассиль, и накричала на Бандитов за то, что они пугают соловьев, про которых её муж написал стихотворение в своём посмертном собрании сочинений.
Бандиты повесили свои бритые головы, зашмыгали носами и сказали, что больше не будут, Честное Бандитское Слово.
После полуночи из Чорного Пруда, в котором не отражается даже луна, вылезают Писатели, умершие от водки. Они собираются вокруг сияющего магазина и смотрят внутрь, облизываются. Ещё они стонут: сначала тихо, а потом всё громче и громче, пока у продавщицы не встанут дыбом волосы. Тогда она выносит на крыльцо бутылку самой дешёвой водки и разбивает её об асфальт. Мёртвые писатели тут же набрасываются на эту Мёртвую водку, каждому достаётся грамм по семь, не больше, но им много и не надо.
Через пять минут они уже лыка не вяжут, и каждый рассказывает, как видел Сталина, или брежнева, или фурцеву – это кому как повезло, только никто друг друга не слушает, поэтому получается один галдёж. Ещё через десять минут Мёртвые Писатели начинают клевать носами и шатаясь идут назад к Пруду, валятся в него с откоса прямо в ботинках и храпят до следующей полуночи.
Многие из них уже даже не помнят, где их могилка на переделкинском кладбище.
Часа в три ночи часто можно видеть, как на дорогу выходит Дедушка Корней в окружении стайки Мёртвых детей. Мёртвые дети тихие и послушные, не шалят. Дедушка Корней рассказывает им мойдодыра, некоторые дети плачут. Тут просвистит из‑за поворота чорный бандитский порш, и рассыплются Дедушка Корней и дети на миллион мерцающих светляков, а назавтра опять выйдут на дорогу – такая у них судьба.
Уже ближе к рассвету, ежесекундно озираясь, дорогу переходит угрюмый огородник Пастернак с мешком Мёртвой картошки, уходит в чащу, всегда в сторону Очакова, и никогда не возвращается.
Пропиздит что‑то спросонья соловей, но такую уже околесицу, что самому станет совестно, да и замолкнет.
Завоет было собака, но на всех тут не навоешься.
Проскрипит в третьем этаже литературный критик, предвкушая во сне утреннюю рисовую кашу с подтаявшим кусочком масла.
И снова наступает тишина в писательском посёлке Переделкино.
…и показали ему Чорную дорогу на Белое небо. Пошёл он на Небо, и перешла ему дорогу Белая кошка, но всё равно не дошёл он, конечно, никуда, устал и заснул прямо посреди дороги.
И проходя по своим делам, наступили на него копытом конь Белый, конь Рыжий, конь Чорный и конь Бледный. Не со зла наступили – думали, просто так тряпка валяется на дороге.
Настала ночь, и небо стало Чорным, а потом вышла луна, и дорога стала Белой.
Пришёл Оле‑лукойе и раскрыл над ним сначала Чорный зонтик, а потом Разноцветный, а потом опять Чорный, а потом опять Разноцветный, и так до самого утра.
И проснулся человек в Коричневом доме с Чорным потолком и с видом на Огонь Вечный. А вокруг Огня Вечного сидят снегирь Алый, синица Жёлтая и Зелёный попугай – молчат. И лица у них хуже, чем у людей.
Посмотрел на себя человек: левая нога у него из яспи‑са, а правая из смарагда; левая рука у него Чорная, а правая – Красная. А Зубы у него Зелёные.
И живёт с тех пор этот человек в Коричневом доме с Чорным потолком, и каждую ночь он идёт к непослушным детям и пугает их Красной Рукой или Зелёными Зубами. Тех, которые совсем не боятся, душит Чорной Простынёй и съедает – но не для удовольствия, а потому что так надо.
Потом возвращается в свой Коричневый дом, достаёт из‑под матраса надежду в поплиновом платье, надувает её велосипедным насосом и засыпает, уткнувшись носом в Розовые цветочки на её Голубенькой спине. Уборщица в Синем халате придёт только в семь часов.
Так и проводит он свою Смерть.
Иногда ещё он мечтает устроиться Клоуном в Макдональдс на Тверской – к детям, но там всё на двести лет вперёд уже занято.
Отправил однажды Царь Ленина в село Шушенское, чтобы он там над жизнью своей задумался.
Скучно было Ленину в селе Шушенском.
Сначала он стал крестьян агитировать, чтобы они картошку в огороде назло Царю не сажали, а те послушают, головами покивают, да и пойдут огороды копать. Темнота, одно слово.
Книжки, которые Ленин с собой привёз, он мало того что по три раза прочитал, так ещё все до единой сам и написал.
Рояль ему царь не позволил с собой взять, потому что сам Ленин умел только чижик‑пыжик одним пальцем играть, а пианиста, его‑то за что в Сибирь? Пианистам, им про жизнь свою думать не нужно, а то они сразу играть разучатся.
Ходил Ленин, бродил из угла в угол. Книжки новые писать комары не дают. Хотел он уже запить со скуки, даже самогону у крестьян накупил, но тут как раз приехали к нему в гости Сталин с Троцким. Они тогда друзья ещё были.
Обрадовался Ленин, накормил их хлебными чернильницами, хотя у него и нормальных было пруд‑пруди, и напоил молоком, которым царю анонимки писал.
Поговорили они про дела, про знакомых, а потом Ленин и говорит: «Пойдемте, дгузья, в гогодки игать».
«Это что – пальки кидать?» – пошутил Сталин. Он уже тогда грубый был.
Стали они в городки играть, только ничего у них не выходит. Никак они в фигуру попасть не могут, хоть лопни.
Тогда Ленин предложил кидать кто дальше.
Кинул Сталин палку – убил курицу во дворе у попадьи. Притащил её за ноги: «Вах!» – говорит и усы поглаживает.
Кинул Троцкий палку – набил шишку свинье во дворе у старосты. «Зачем таки свинья? – кричит. – Зачем не курочка?»
Тут и Ленин закрутился, развернулся да ка‑ак кинет! Улетела палка в чёрный лес. Три часа её там искали, потому что Ленин очень хотел эту палку для музея сохранить, будто бы он с ней по грибы ходил. Искали‑искали, в грязи все перемазались с ног до головы, потом махнули рукой и домой пошли, самогон допивать.
Вдруг слышат – топочет кто‑то сзади. Оглядываются – батюшки‑светы, а там лягушка пудов на шесть. Палку в зубах держит и на Ленина так преданно‑преданно смотрит глазами своими выпученными.
Обрадовался Ленин, забрал у лягушки палку, и пошли они дальше. Только слышат – лягушка за ними по пыли шлёпает. Хотел было Ленин её палкой треснуть, но передумал – больно уж у нее зубы были страшные. Так до самого дома и дошлёпали.
Да. А утром Сталин с Троцким стали в путь собираться. Сталин – в Туруханск, он вообще‑то к Ленину по пути заехал, его царь тоже в ссылку отправил. Троцкий как на себя с утра в зеркало посмотрел, так решил начать новую жизнь. «Поеду, – говорит, – выучусь таки на гинеколога, как папаша завещал. Буду по темной Руси аборты распространять».
А Ленин так и остался жить с лягушкой. Она сидела в углу и преданно дышала. В первый же день она съела всех комаров в селе Шушенском, и тогда Ленин стал писать роман «Что делать?». Напишет страничку и лягушке прочитает. А та слушает и головой кивает. Комара проглотит и дальше слушает. Хорошо они зажили.
Тут и Пасха наступила.
Разговелся Царь утречком, яичком от Фаберже закусил и спрашивает главного полицмейстера, как, мол, там Ленин? Угомонился?
«Угомонился, батюшка, – отвечает полицмейстер. – Лягушку себе завел учёную».
«Лягушка – это ничего, – говорит Царь. – Лягушка – это вам не крокодил. Ну что ж, Христос воскресе, отпустите‑ка вы Ленина на все четыре стороны. Пускай заведёт себе шарманку, да и бродит по Руси со своей лягушкой. Может, кто копеечку и подаст».
И ещё рюмочку выпил.
Вот так и стал Ленин бродить по Руси с шарманкой и лягушкой. Только зря полицмейстер подумал, что он угомонился.
Придет, бывало, Ленин на фабрику в понедельник, станет у проходной и шарманку крутит. Та играет «Боже, царя храни», а Ленин другое тянет: «Почему рабочему с утра похмелиться не на что, а у фабриканта Смирнова – водки сто миллионов бутылок?»
И рабочие, которые собрались на дивную лягушку поглазеть, тут же задумаются. И в самом деле – почему? Почему не наоборот? Очень это рабочим обидно.
Донесли это дело Царю. Тот рассердился, даже студень у него на вилке задрожал: «Гнать! – кричит. – Гнать его в три шеи из России! Пускай французам свои песни поёт».
Отвёл тогда главный полицмейстер Ленина с лягушкой на границу, перекрестил его три раза и сказал: «Ну, ступай с Богом, пропащая твоя душа».
Стал Ленин жить за границей. Скоро к нему опять приехал Сталин. Его из Туруханска выгнали за то, что он ко всем женщинам приставал, жениться обещал.
Потом и Троцкий приехал. Его тоже выгнали. Он сделал какой‑то гимназистке аборт, а она, как показало вскрытие, была даже не беременная.
Сидели они как‑то втроем в Лондоне. Сыро, скучно, по‑английски ничего не понятно. Придумали тогда съезд собрать – поговорить о том, о сем, посмотреть, у кого женщины лучше… Разослали всем телеграммы, стали ответа ждать.
Скоро стали приходить ответы целыми мешками. Отозвались все – большевики, меньшевики, бундовцы, эсеры…
Отказали только одному – какому‑то художнику Шиккльгруберу из Мюнхена. «Знаю я этого Шиккльгру‑бера, – стал кричать Троцкий. – У меня сосед был Шиккльгрубер. Так он у меня насос у велосипеда украл».
Так и не позвали его. А остальные стали срочно готовиться к съезду.
Ленин тут же побежал на почтамт давать телеграмму Инессе Арманд. А на следующий день приходит ему из Парижа ответ: «Арманд выбыла философом».
Может быть, это консьержка в отеле что‑то напутала, но Ленин потом уже, после революции, наловил разных философов полную баржу и отправил в море без руля и парусов.
Пришел Ленин домой, сидит, переживает. Не ест, не пьёт, только из бороды волоски выдергивает и внимательно рассматривает. «Это же надо, – думает, – так перед всеми марксистами опозориться».
Как вдруг лягушка говорит человечьим голосом: «Не горюй, Ленин!»
Тот чуть со стула не упал. «Вот это да, – думает. – Вот вам и материализм с эмпириокритицизмом!»
А лягушка пока дальше разговаривает: «Ты вот чего, Ленин. Иди завтра на съезд как ни в чём не бывало. А как услышишь гром да стук, скажи – это, мол, моя лягушонка в коробчонке скачет. А за это можно я вас Ильичом звать стану?»
«Отчего же, – говорит Ленин (он уже очухался слегка), – Ильич тоже очень даже неплохо».
На том и порешили.
Пришёл Ленин на следующий день на съезд, а там марксисты женщин навели – не продохнуть. Худых, толстых, страшных и не очень. Троцкий привел брюнетку с извилистым носом. Посмотришь на нее – и сразу видно, что в постели очень хороша, если помолчит пять минут. А Сталин – нет, Сталин блондинку где‑то нашёл, настоящую.
Один Ленин обе руки в жилетные карманы засунул и хитро улыбается. Марксисты над ним смеются, пальцем показывают, а он хоть бы что.
Начали съезд. Повестку дня какую‑то придумали, хотели даже за что‑нибудь проголосовать для смеху, как вдруг раздается страшный грохот. Стенка трещит, марксисты с мест повскакивали: «Что? Что такое?» – кричат.
А Ленин им с улыбочкой: «Да это моя лягушонка в ко‑гобчонке скачет».
Тут стенка рухнула, и заезжает прямо в съезд броневик. Еле успели Плеханова с бабой из‑под колёс вытащить. И такая установилась тишина на съезде, что стало слышно, как у какого‑то бундовца в животе маца бурчит.
Тогда у броневика со страшным скрипом отвинчивается люк, и вылезает оттуда девица. Ничего себе девица, справная, только лицом очень на лягушку похожа, и глаза выпученные во все стороны поворачиваются. «А вот и я, Ильич», – говорит.
Марксисты, которые ещё сидели, все со стульев упали, которые стояли – те пополам согнулись, а Ленин залез под президиум и быстро‑быстро крестится, хотя неверующий.
Хорошо хоть Сталин вмешался. У него на Ленина свои виды были. Так что он достал ножик из‑за пазухи и стал ногти подравнивать, а сам ласково так на марксистов смотрит.
Те тут же с полу поднялись, Ленин вылез из‑под президиума и притворился, будто он там тезисы искал. «Ну что же, – говорит, – дгузья, вот пгибыл к нам товагищ. Какие будут пгедложения?»
Только все как на девицу посмотрят, так всякие предложения у них пропадают.
«Дэвушка, – говорит, наконец, Сталин, – ты партый‑ная?»
«Не‑ет», – отвечает девица и хочет глаза потупить. Только они у нее не тупятся никак.
«Как? – начинают кричать марксисты. – А вдруг она царской охранкой подосланная?»
«Тише, дгузья, – говорит Ленин. – А мы её сейчас в пагтию пгимем и запишем как делегата от села Шушенское»
Достал Троцкий из портфеля бланк и стал на девицу анкету заполнять.
«Имя?» – спрашивает.
«Надюша, – отвечает девица. – Меня так папа звал».
«А папу вашего как звали?» – спрашивает Троцкий.
«Да ну вас!» – зарделась девица.
«Не надо, не надо про папу», – вмешался Ленин.
«Константын, – говорит Сталин. – Харошее имя. Кназь у нас такой бил»
«А фамилию какую писать будем?» – опять интересуется Троцкий.
«Комаговская, – отвечает Ленин. – Комагов она очень хогошо жгёт!»
Все марксисты с испугом посмотрели на девицу. А та ничего, стоит, глазами лупает, хоть бы ей что.
«Почему Комаровская? – начинает тут кричать Троцкий. – У меня сосед был Комаровский, так он мне, таки, три рубля и не отдал!»
«Ну, тогда пусть будет Кгупская, – говорит Ленин. – Кгупу пегловую она тоже здогово жгёт, не напасешься».
– Крупская… Крупская… – задумчиво говорит Троцкий. – Ну ладно, пусть будет Крупская.
Вот так и приняли в партию большевиков Надежду Константиновну Крупскую и сразу же записали Ленину в супруги, для воспитания в марксистском духе.
И стал Ленин с ней жить по‑прежнему, как раньше с лягушкой жил, только хуже.
Страничку напишет – и ей прочитает. А та в кровати ворочается, пружинами скрипит: «Вы бы поберегли себя, Ильич. Все пишете и пишете».
Ленин только голову в плечи вжимает. «Надо революцию поскорее делать, – думает. – Лучше сразу мировую. Я тогда к Розе Люксембург убегу. Или к Кларе Цеткин» Повернется украдкой – а Крупская уже рукой машет.
И снова Ленин хватает какую‑то бумажку и пишет, пишет, пишет…
Всю ночь горит окошко в его квартире. Только под утро Ленин засыпает прямо за столом и всё бормочет: «Геволюция… геволюция…»
Вот такие городки.
У Ленина был очень длинный язык.
Например, он запросто мог облизать им свой левый глаз. А правый – не мог. От этого он у него всегда гноился и был хитро прищуренный.
Однажды Ленин страшно удивил ходоков, вылизав за три минуты полный туесок красной икры. Ходоки, конечно, раззвонили бы об этом на всю Россию, но хорошо, что Дзержинский вызвался их проводить до ворот Спасской башни, да и расстрелял по дороге.
Подул он в дуло маузера, вздохнул тяжко, да и пошёл, нехорошо кашляя, на квартиру. А шинелька на ветру развевается…
Своим языком Ленин доводил Надежду Константиновну Крупскую до полного исступления.
Сядут они, бывало, чай пить. Надежда Константиновна только блюдечко себе нальёт и мизинчик оттопырит, а тут Ленин хвать языком кусок рафинада прямо из сахарницы! Надежда Константиновна тут же поперхнётся, юбку зелёную чаем обольет и смотрит укоризненно. А Ленин – хоть бы хны, оба больших пальца в подмышки засунет, и лицо специально еврейское сделает. Попробуй ему слово скажи. Он в ответ – десять. Чистый Карл Маркс, даже хуже.
А однажды из‑за этого языка случилось с эсеркой Фанни Каплан несчастье.
Ленин как раз говорил речь на Путиловском заводе, а тут ему муха на плечо села. Ленин как кепкой махал, так даже головы не повернул – слизнул муху и дальше про продразвёрстку картавит. Никто, кроме Фанни Каплан, даже и не заметил ничего. А она как это увидела, так ей тут же что‑то свое, женское, пригрезилось. Растолкала она кое‑как слесарей и ушла тошнить возле забора.
Три месяца её после этого тошнило беспрерывно, и наконец‑то додумалась она пойти к доктору. А доктор на очки подышал и говорит, мол, поздравляю вас, голубушка. Ну, женщины, они хорошо знают, с чем их все любят поздравлять. «Как! – кричит Каплан. – Не может быть! Да я бы с удовольствием, но точно знаю, что не может!»
А доктор смотрит и головой понимающе кивает. Докторов, их попробуй удиви. Они не таких видали.
Но, в общем, так или иначе, всё равно уже поздно что‑то предпринимать.
Ну, делать нечего, посидела Каплан у себя на чердаке, кутаясь в пальтишко, а потом проснулась однажды ночью, а на груди у ней сидит крыса и губы ей ласково облизывает.
У Каплан тут же всю тошноту как рукой сняло. Встала она с кровати, подошла чугунным шагом к столу и написала Ленину письмо. Так, мол, и так, по поводу крупного теоретика Каутского, Вы очень погорячились, когда назвали его проституткой. Кроме того, я от Вас беременна. С уважением, Фанни Каплан.
Заклеила она это письмо в самодельный конверт и бросила в ящик. Вернулась домой и стала сидеть неподвижно. Когда женщина так сидит, то лучше не надо. Лучше уж как‑нибудь отхлестать по щекам министра продовольствия Цурюпу, который вечно в голодном обмороке валяется, и уговорить его дать этой женщине усиленный паек. И молиться, потому что все равно не поможет.
Только Ленин этого письма так и не получил. Оно попало к Сталину, который как раз к нему в секретари напросился. Он сидел себе в приемной, пел грустные грузинские песни про ласточку и носил Ленину в кабинет пустой чай, без сахара, но подозрительно чем‑то вонючий. И Ленин, который и раньше не очень‑то был молодец, от этого чаю совсем сбрендил.
Выскочит, бывало, среди ночи на улицу, наловит беспризорников на калач с маком, приведет в Кремль, пыльную елку из чулана вытащит и давай вокруг неё плясать!
Беспризорникам неудобно, им покурить хочется, а Ленин натащит грязных тарелок из кремлевской столовой и устраивает соревнование, кто их быстрей оближет досуха.
А Сталин это письмо пустил на самокрутки. Вообще‑то, больше всего он любил курить папиросы «Герцеговина Флор», но у него тогда на них денег не хватало. Он поэтому в секретари‑то и подался, думал, наворовать чего‑нибудь получится. Но у Ленина что наворуешь? От пайка он отказался, а то, что ходоки носили, он тут же и лопал, даже ложку сроду не попросит.
Ну, вы‑то, конечно, знаете, что там дальше Фанни Каплан учудила по этому поводу.
А я не знаю. Знаю только, что однажды к ней на чердак пришли семь матросов и ударили её рукояткой маузера по лицу. Нет‑нет, они её даже насиловать не стали. Что, вы думаете, матросу изнасиловать больше некого?
А Ленин умер вскоре. И никто не знает, от чего он умер на самом деле.
Сам академик Боткин его резал, но только руками развел. Гвозди бы делать из этих людей, сказал.
Я и правда не знаю, от чего умер Ленин.
Царствие ему небесное.
Мой дедушка был первоцелинник.
Даже хуже того – когда мой дедушка уже был первоцелинник, тогда ещё и целины никакой не было.
Жил он тогда в землянке посреди пустой степи. Сидел целый день на камушке, курил самосад и дым в жёлтые усы выпускал.
Иногда мимо проходил путник с граммофоном и рассказывал моему деду про то, что на свете творится.
А однажды мой дед проснулся рано утром, вышел на камушек покурить – а ему, оказывается, кто‑то ночью красный флаг в землянку воткнул.
Дед на флаг посмотрел и крепко задумался – неспроста это. Не иначе как сам Ленин мимо проезжать будет. А то какой резон посреди пустой степи красный флаг втыкать?
Помыл мой дед портки, закурил и сел на камушек Ленина ждать. А тот всё не едет.
Уже потом путник с граммофоном рассказал деду, что Ленина какая‑то женщина из пистолета застрелила.
Живёт дед дальше. В колхоз, правда, не вступает, но и за Колчака не воюет.
Только однажды просыпается дед ни свет ни заря от страшного шума. Выскакивает из землянки – мать честна! Кто‑то за ночь ему перед землянкой столб вкопал и тарелку черную повесил. И орёт эта тарелка страшным голосом что‑то про коллективизацию.
Э‑э‑э, думает дед, неспроста эта тарелка тут орёт. Не иначе как сам Сталин мимо поедет.
Помыл дед портки во второй раз, закурил и сел на камушек Сталина ждать.
Только и Сталин никак не едет. А прохожий с граммофоном тоже куда‑то пропал.
Уже потом та самая тарелка рассказала деду, что Сталин очень сильно занят – у него война с Гитлером. Да и за Берией глаз да глаз, потому что он оказался шпион.
Хотя непонятно – кому такой шпион нужен, от которого все собаки на улице шарахаются. Шпион, он должен быть добрый и вежливый, как Штирлиц.
А дед живет себе дальше. Никого не ждёт, только курит и на солнце щурится.
Но просыпается он однажды утром, выходит, а там и вовсе что‑то несусветное стоит – плевательница.
Нет, думает дед, не могут они просто так посреди степи плевательницу поставить. Если уж и на этот раз Хрущёв не приедет, тогда я не знаю.
Помыл дед портки в последний раз и сел Хрущёва ждать.
Портки ещё и высохнуть не успели, а по степи уже автомобиль пылит. И в нем Хрущёв едет. Сам внутри, а ноги в ботинках наружу высунул.
А дело было вот как.
Как раз перед этим Хрущёв ездил в Америку. А там на каком‑то собрании ему американцы что‑то поперек возьми да брякни.
Хрущёв, он мужчина, конечно, весёлый был. Он даже когда у Сталина на столе плясал, тому, шутки ради, в суп‑харчо сапогом наступил. Ну, Сталин тоже пошутить любил. Хрущёв тогда ещё кудрявый был, так Сталин велел Берии у него все волосы на голове специальной машинкой выщипать, которую Курчатов изобрёл, чтобы у бери‑евой любовницы волосы на ногах не росли.
Между прочим, Сталин это нарочно сделал. Он раньше никак фамилию Хрущёва выговорить не мог. А тут он просто стал говорить: «А падат суда пиляд Лисова». И всем сразу было всё понятно.
Но на этот раз Хрущёв сильно осерчал. Снял с ноги ботинок и стал им на американцев по столу стучать. А потом выпил стакан водки и пошел домой.
Только по дороге смотрит – носок с левой ноги наполовину снялся и по лужам шлёпает. Ботинок‑то он так и не надел обратно.
Побежал Хрущёв назад – да где там! Американцы его ботинок уже в музей утащили, положили в стеклянный ящик и подключили сирену. Очень уж их Хрущёв своим ботинком удивил.
Кое‑как добрался он до гостиницы. Сидит, горюет. Как домой в одном ботинке ехать?
А потом как хлопнет себя по лбу! Мать‑перемать, кричит, зачем же за мной Громыка полный чемодан американских денег возит!
Позвал он поскорее Громыку. И Суслова тоже позвал, на всякий случай. Так, говорит, вот вам пять минут, чтоб были здесь новые ботинки и бутылка водки.
Схватили Громыка с Сусловым чемодан и побежали в магазин. Ботинки купили, а водки тогда в Америке ещё на каждом углу не продавали. Одни виски. Идут они обратно, от страха трясутся. Сейчас, думают, их Хрущёв из партии исключит.
Только тот как ботинки увидел, так чуть про водку не забыл. Да таких ботинок, говорит, даже у товарища Сталина не было. А водка, я знаю, у Подгорного в чемодане зашита.
Ботинки и правда знатные были. Жёлтые, и подметка со шмат сала толщиной. Хрущёв их тут же на себя надел, да так больше и не снимал никогда.
Да. А когда они вернулись домой, стал Хрущёв думать, как бы эти ботинки всему советскому народу показать.
Брежнев тогда ещё молодой был, соображал чуть‑чуть, так он Хрущёву и посоветовал – вы, говорит, Никита Сергеич, поезжайте по всей стране, вроде как посмотреть – когда там коммунизм? а по дороге всем свои ботинки и покажете.
Хрущёву этот совет очень сильно понравился. Дал он Брежневу орден и поехал по стране разъезжать.
Только вот беда – куда он ни приедет, все в рот ему заглядывают, а на ботинки даже не взглянут. Хрущёв и так, и эдак – и плюнет на ботинок, и рукавом потрет. Ничего не помогает – строчат в блокноты и про коммунизм вопросы задают.
Вернулся Хрущёв в Кремль чернее тучи, отобрал у Брежнева орден и сел водку пить. Выпьет бутылку, посмотрит на ботинки и плачет.
Вдруг приглашают его на выставку. А там поэт какой‑то модный суетится. И ботинки у него точь‑в‑точь, как у Хрущёва, только подошва даже ещё толще.
Хорошо, что бульдозер рядом стоял. Хрущёв махнул водителю – давай, мол. Тот всю выставку и задавил. Один только художник из‑под гусениц как‑то выбрался и в Америку сбежал, но его даже фамилия неизвестная.
А однажды звонит Хрущёв Косыгину в три часа ночи и говорит, бери, мол, подштанники, машину, ящик водки и заезжай за мной. Косыгин спросонья ничего понять не может – какие такие подштанники? Разбаловал их Хрущёв. При Сталине все небось знали, какие подштанники в три часа ночи бывают.
Ну, какая никакая партийная дисциплина ещё была, поэтому через пять минут подъехал Косыгин на машине к Хрущёву. Тот кое‑как выполз, в машину уселся, ботинки наружу выставил. Поехали, говорит, через всю страну на Камчатку. И заснул тут же.
Долго они ехали. Хрущёву‑то что? Он водки выпьет и спит. Глаз иногда откроет – что, говорит, никак уже Чебоксары? Про ботинки никто не спрашивал? Нет, говорит Косыгин. А про то, что он специально самыми глухими дорогами едет, чтобы никто их не увидел, молчит. Вздохнёт Хрущёв, опять водки выпьет и дальше спит.
А однажды смотрят – стоит посреди пустой степи землянка, а перед ней на камушке курит дед в мокрых портках.
Здорово, парнишка, – говорит дед Хрущёву, – где же это ты такие ботинки добрые купил? Не иначе, немецкие?»
Заплакал Хрущёв, расцеловал моего деда в усы и говорит: «Проси, дед, чего хочешь. Все для тебя исполню».
Подумал дед маленько: «Хочу, – говорит, – чтобы здесь магазин стоял, курево покупать».
Задумался Хрущёв – как же тут магазин поставишь? Кто в него ходить будет в такой глухомани? И опять же, откуда в него продукты возить?
«Слушай, папаша, – говорит тогда Хрущёв, – может, тебе лучше курева вертолётом забросить?»
Но дед у меня упрямый был. «Нет, – говорит, – желаю, как человек, продавщицу с добрым утречком поздравить и курева у ней купить. А тебя, парнишка, никто за язык не тянул, но ежели пообещал, то выполняй. Я тебя хорошо знаю, Хрущёв твоя фамилия».
Делать нечего. Поворачивается Хрущёв к Косыгину, рукой вокруг обводит и говорит: «Давай вот тут чего‑нибудь распашем, коровок разведём и магазин откроем. Ты уж там распорядись».
Сели в машину и обратно в Москву уехали.
А в Москве учёные как посчитали, сколько Хрущёв рукой обвёл, так за голову схватились – получилась у них тысяча километров во все стороны. Степь ведь, ни бугорка, ни впадинки.
Что делать, позвали комсомольцев. А комсомольцев, их только позови. Они в пять минут чемоданчики деревянные уложили, схватили, у кого что было – кто лопату, кто кирку, уселись в поезд и запели песню.
Так что проснулся однажды мой дед утром, вышел на камушке посидеть, а на его землянке висит табличка: «улица Карла Маркса, дом 318».
Обрадовался дед, пошел магазин искать. Искал‑искал, да так и не нашёл. Комсомольцам зачем магазин? Им всё равно никаких денег не платили.
Так и курил мой дед самосад до самой смерти.
Сидит, бывало, на камушке, а мимо пионеры в дудки дудят – юбилей целины празднуют.
Брежнев, говорят, два раза мимо дедова дома проезжал, но тот к нему ни разу не вышел.
Не любил он его почему‑то.
Как‑то раз одна женщина взяла, да и полюбила Гитлера. Причем за какой‑то пустяк – он букву «р» очень смешно по‑немецки выговаривал.
Женщины, они всегда так – сначала полюбят за какую‑нибудь чепуху, а потом за такую же чепуху и разлюбят. Да ещё, когда уходить будут, наврут, что их два дня тошнило всякий раз, как они у нас ночевать оставались. А может, и не наврут.
И вообще, если бы мы с вами хоть раз догадались, что там про нас думают наши женщины, то давно все ушли бы в гомосексуалисты. Хорошо, что мы никогда не догадаемся. Потому что дураки набитые. На свете всё очень мудро на этот счёт устроено.
А Гитлер в то время ещё и Гитлером‑то не был. Он был простой художник Шиккльгрубер из Мюнхена. И рисовал он картины гораздо лучше, чем какой‑нибудь Малевич или Шагал, но почему‑то никто не хотел их покупать. У тех всякую дрянь прямо из рук рвали, а у Шиккльгру‑
бера уже вся каморка под лестницей была завалена картинами, одна лучше другой. Особенно ему удалась та, на которой был изображён очаг с дымящейся похлёбкой. Вроде и кубизм, а всё как настоящее, даже лучше.
Гитлеру потом уже умные люди, конечно, объяснили, почему у Шагала с Малевичем и у прочих Рабиновичей дела хорошо идут, но тогда он ещё ничего не понимал и все старался кубики поаккуратней рисовать. Так уж немцы устроены. У них если жизнь не ладится, они тут же возьмут мочалку и линейку, всё отскоблят, подровняют, пива выпьют – любо‑дорого смотреть.
Впрочем, мы что‑то отвлеклись от женщины, которая полюбила художника Шиккльгрубера.
Звали её Эльзой. Она работала почтальоном в ячейке социалистов и бесплатно раздавала газеты кому попало, потому что их и за два пфеннига никто бы не купил, даже когда коробка спичек миллион марок стоила.
Художник Шиккльгрубер у неё всегда охотно брал газеты, потому что Эльза на самом деле ему очень нравилась, и каждый день в три часа он поджидал у дверей своей каморки её велосипед, и они долго расшаркивались и раскланивались, по сто раз говорили «натюрлих» и «ауф видерзеен». Потом она уезжала, а ему было удивительно, что такая красивая женщина работает у каких‑то неопрятных социалистов.
А однажды он не вышел её встретить, потому что простыл и лежал под своим выходным и единственным пальто, стуча зубами. И представляете, Эльза сама зашла поинтересоваться, не случилось ли чего с милым херром Шикклырубером, и он чуть не расплакался от жалости к себе, потому что да‑да, конечно же, херру Шиккльгрубе‑ру полный капут. Нет на свете более несчастного и жалкого существа, чем здоровый в целом мужчина, внезапно подхвативший насморк или порезавший пальчик.
Эльза напоила его каким‑то фальшивым немецким бульоном и пообещала ещё зайти вечером, проведать. И Шикклырубер трясся до самого её прихода, теперь уже от страха, что выздоровеет и ей не придется подтыкать ему одеяло и щупать бугристый лоб.
Художник Шикклырубер не пользовался успехом у женщин. Даже потом, когда он уже стал Гитлером, стригся у лучших парикмахеров и шил костюмы у самых модных немецких портных, он и тогда выглядел не так чтобы потрясающе. К тому времени, правда, в него уже были влюблены все немецкие женщины, но по каким‑то другим, тоже непонятным, причинам.
И всё же Эльза пришла к нему вечером. Чудес не бывает – она не осталась ночевать. Она осталась ночевать только через неделю. И художник Шикклырубер, который раньше имел дело только с пунктуальными немецкими проститутками, вдруг узнал, что с женщинами бывает не только быстро, аккуратно и гигиенически безупречно. Впрочем, это не наше с вами дело.
Эльза как‑то так расставила его картины, что они перестали отнимать надежду у всех сюда входящих, натащила каких‑то странных предметов и разместила в единственно возможных местах, из которых они сообщали о её здесь присутствии. Во всех укромных углах, которые первым делом проверяет любая женщина, были разложены шпильки. Она заняла художнику Шиккльгруберу немного денег, и на них были куплены первые в его жизни пристойные костюм и ботинки. Теперь можно было входить в кинематограф раньше, чем погасят свет, а самое главное, Шиккльгрубера наконец приняли в какую‑то контору на службу.
В общем, всё у него наладилось. Эльза была незаметно для посторонних беременна, и вопрос женитьбы был давно решён, нужно было только подкопить немного денег. Плохо только, что Эльзу всё больше загружали работой в ячейке социалистов, и она приходила вечерами уставшая и неразговорчивая. Иногда она молчала несколько дней подряд, обидевшись на какой‑нибудь пустяк, который сама же и выдумывала. Нуда что взять с беременной женщины?
Потом у неё вдруг объявилась какая‑то подозрительная больная тётка, и Эльза стала приходить все реже и реже. А потом совсем исчезла. И даже тех вещей, без которых жить не могла – каких‑то щипчиков, пилочек, баночек, не пришла забрать.
Художник Шикклырубер пытался навести о ней справки в партии социалистов, но там ему наотрез отказали. Конспирация у них. Какая конспирация? Кому они нужны, эти социалисты?
Он зачастил в пивную. Напившись, он орал про превосходство немецкой нации. Посетители одобрительно поддакивали и иногда покупали ему ещё пива. Всё‑таки превосходство – это приятно, чего уж там.
Возвращаясь из пивной, он дышал себе в ладонь, проверяя, не слишком ли от него разит, и всякий раз надеялся увидеть свет в своей каморке, потому что у Эльзы навсегда остался первый и единственный в его жизни второй ключ.
А однажды, уже весной, Шикклырубер вдруг встретил её на улице. Он свернул за угол и тут же увидел возмутительно хорошо одетую Эльзу. Он так долго и тщательно готовился к этой встрече, что совершенно растерялся. У него было столько планов на этот случай, один лучше другого, что он никак не мог выбрать. И вот она уже прошла мимо, и безразлично кивнуть или убийственно усмехнуться было уже поздно. Тогда он остановился и, трясясь от злобы, закричал ей в спину: «Где мой ребёнок? Сука!»
Она обернулась, посмотрела на него так, как умеют смотреть на нас только те женщины, которые с нами когда‑то спали, села в автомобиль хорьх и захлопнула дверь. Шикклырубер начал дёргать ручку, но шофер с хамским почтением, которым в совершенстве владеют только негры, отвел его в сторонку, сел за руль, и автомобиль уехал.
Здесь мы и расстанемся с художником Шиккльгрубе‑ром. Здесь он и сам с собой расстанется.
Он стоит на немецкой улице, смотрит вслед автомобилю, и прохожие, не в пример нашим, его аккуратно обходят. Новые брюки уже отвисли на заду и коленях, у ботинок смешно задрались носы, и сейчас он действительно очень похож на своего любимого комика Чарли Чаплина, для полного сходства не хватает только дурацких усиков под носом. Через несколько лет Чарли Чаплин снимет жалкую и несмешную комедию, но она будет уже не про художника Шиккльгрубера, а про того человека, к которому Эльза должна была приползти на коленях.
Но Эльза к нему никогда не вернулась. После скандального развода с сосисочным магнатом её, вышвырнутую вместе с сыном на улицу, вызвали для выдачи нового задания в Москву, а оттуда она отправилась прямиком в Акмолинский лагерь для жён изменников Родины. Это было несправедливо, конечно. Она ведь никогда не была женой Гитлера.
Умные люди посоветовали ей написать письмо Сталину, и действительно – в тридцать восьмом году дело отправили на дорасследование, а через две недели её уже расстреляли.
Немецкая разведка работала тогда не в пример хуже нашей, и Гитлер узнал про расстрел Эльзы только через три года, за два дня до того, как Германия вероломно нарушила пакт о ненападении.
Про её сына Михеля никто не знал, что его папа – Гитлер, поэтому его просто отдали в какой‑то детдом подальше от Москвы, где‑то на Ставрополье. Когда началась война, немцы, которые тоже ничего не знали про сына Гитлера, этот детдом разбомбили, а разбежавшихся
детей приютили местные колхозники. Михеля, которого все, конечно же, звали Мишей, взял к себе середняк Сергей Фомич…
«А‑а!!! – закричит тут какой‑нибудь не в меру догадливый читатель. – Сейчас нам будут врать, что отец перестройки Михаил Сергеевич Горбачев был сыном Гитлера».
Да нет. Ничего такого я вам врать не буду.
Дядя Миша работал у нас, в общежитии института иностранных языков, вахтёром. У него было недержание, и он носил в штанах баночку, которая, судя по всему, частенько проливалась. Почему‑то он питал ко мне симпатию и делился драгоценной житейской мудростью типа «делай людям добро – они тебе сделают говно». Я поддакивал и задавал вопросы, пока за спиной дяди Миши подозрительные личности протаскивали через вахту сумки с портвейном.
Через несколько лет кривая жизнь опять занесла меня в родное общежитие. Я пытался навести справки про дядю Мишу, но все его давно забыли. Кто‑то неуверенно сказал, что он умер. А может, просто уволился.
Вот и всё.
С тех пор, как от нас ушли Коммунисты, не стало в нашей жизни последовательности.
Когда Коммунисты отключали, например, отопление, они тут же отключали электричество, чтобы не включали обогреватели, и перекрывали газ. Потому что понятно же, что пока по радио ещё не объявили Коммунизм, где‑то есть несколько несознательных сволочей, которые начнут греть свои Жопы над газовой плитой, вместо того чтобы отправить этот газ, например, положительным финским буржуям и купить нашим любимым женщинам финские сапоги, чтобы не мёрзли у наших любимых женщин ноги и не простужались у наших любимых женщин придатки, и чтобы нарожали они нам детишек здоровых и много, а то скоро одни узбеки будут в СССР жить, хотя против узбеков никто ничего не имеет, очень хороший они хлопок выращивают на портянки нашим солдатам, и на ХБ нашим сержантам, и на ПШ нашим офицерам.
Вот как надо глобально мыслить, сейчас уже никто так не умеет.
А если кто сильно замёрз, тот может взять лом и об‑колупать лёд вокруг подъезда: тогда и сам завтра на этом месте руку не сломает, и людям приятно, а тепло‑то как. А потом прийти домой, зажечь свечечку, зачерпнуть на балконе из эмалированного ведра квашеной капусты, да с брусникой, и выпить стопку ледяной водки, а потом плясать и петь, а потом ебать жену под ватным одеялом, а там утро и на работу. А на работе хорошо: там и свет, и тепло, и в столовой стакан сметаны дадут, только точи свою гайку, дери зубов побольше и рисуй свой чертёж огромный, чистый и прекрасный, как Летающий Остров Солнца. И слепят с тебя за это обобщённый барельеф с цыркулем и отбойным молотком на фронтоне городского педагогического института.
Но никто уже не пользуется ломом, вообще никто.
А ведь раньше миллионы людей ходили с ломом, с киркой, с кайлом, с сучкорубом.
Вот хоть кто‑нибудь из вас умеет толком обрубать сучки? Хуй. Никто не умеет. А раньше все умели, и пели песни, и шли На парад, и рожали детей, здоровых и много.
И нас тоже рожали здоровыми.
Мы, когда родились, орали басом, ссали в палец толщиной и разгрызали молочными зубами деревянные прутья. А потом ссутулились, сморщились, надели на нос очёчки, у нас повылезли волосы, и стали мы фруст‑
рированные невротики и латентные шизофреники. Как жизнь? – спрашивают нас. Да всё нормально, отвечаем мы, да.
Давным‑давно, ещё при коммунистах в прошлом веке, жадные империалисты изобрели Нейтронную Бомбу.
Нейтронная Бомба была устроена очень Цынично: после её взрыва люди испарялись тут же, а вещи все оставались целые. Заходишь в дом – никого нет, ни души. Суп на плите, котлеты в холодильнике, бельё в шифоньере. Надевай хозяйские кальсоны и живи.
Американские империалисты предполагали использовать эту бомбу, чтобы переселить из америки в советский союз негров, потому что к тому времени негры их уже довольно сильно заебали. Но несколько негров съездили посмотреть квартиры под видом туристов и вернулись с кривыми мордами: не понравилось им – в америке квартиры лучше. Кроме того, за три дня негры не увидели в советском союзе ни одной посудомоечной машины, ни одной, даже в кремле.
В общем, бомба так и не пригодилась, и империалисты её забросили.
Да и хуй с ними, с империалистами, всё равно мы их ещё похороним, но тогда же академики Зельдович и Шнеерзон изобрели в ответ не то Позитронную, не то Ги‑перонную бомбу, которую затем, чтобы угодить империалистам, тоже забросили. И совершенно зря, потому что на самом деле Бомба была никакая не позитронная и не гиперонная, а самая настоящая Православная.
Она действовала прямо наоборот американской: если такую бомбу сбросить, например, на Москву, а на Москву её обязательно надо сбросить, то все москвичи останутся живые, но будут стоять Голые посреди чиста поля. Ну, может быть, рощица там ещё кудрявится на месте бывшего кремля.
Половина москвичей, конечно же, сразу часа через три без своих мобильников и палм‑пилотов околеет, это понятно. Другая же половина погорюет слегка по квартирке своей в бирюлёво, а потом прикроет срам лопухом, откопает на участке самогонный аппарат, ещё дедом‑покойничком так закопанный, что никакая человеческая бомба не достанет, и заживёт наконец как указано: про завтра не думая и про вчера не сокрушаясь. Тихо, скромно. Что выросло – то и выросло. Выкопал и съел.
В семидесятых годах прошлого века советские учёные много работали над выведением сверхчеловека. Не такого неприятного, как у фашистов, а хорошего советского сверхчеловека, в основном для космических нужд: станция Салют тогда уже довольно сильно разваливалась – то гайка открутится, то телескоп отломится и уплывёт в космос, гоняйся там за ним. Поэтому космонавтам постоянно нужно было вылезать наружу что‑нибудь подкручивать, привязывать, заклеивать и замазывать, чтобы, например, воздух не выходил. А скафандры были страшно дорогие: миллион тогдашних рублей за один ботинок. Два раза в космос вышел – и выбрасывай скафандр: там рукав порвался, здесь космические лучи дырку проели, не напасёшься. Вот и решили вывести специальных людей, которые могут выходить в космос без скафандра.
Для этого открыли секретную лабораторию в научном городе Пущино‑на‑Оке и стали там крыс облучать, травить всякой дрянью, бить током, а то и просто пинать сапогами: если какая‑то крыса от этого не сдохнет, тогда её с другой крысой скрещивают, которая в кипятке не утонула.
Так продолжалось довольно много лет, пока наконец не произошёл случай.
Всем известно, как происходили открытия в советских лабораториях: кто‑то нажрался спирту, нажал не ту кнопку, разбил колбу, потом перепутал провода – вот вам и сверхпроводимость.
В этот раз пьяный лаборант уронил крысу в цистерну с жидким азотом, а когда вылавливал её пожарным багром, свалился туда сам. Позже безуспешно пытались выяснить, что пил этот лаборант и что у него было в карманах, потому что после его падения в цистерну жидкий азот внезапно превратился в стеклянную массу, до того вонючую, что все разбежались кто куда.
Только через два дня сантехник, зажав нос, пробрался в помещение и обнаружил там разбитую вдребезги цистерну и мумию лаборанта с откушенной головой. Крысу не нашли, нашли прогрызенную в бетонной стене дыру диаметром где‑то метр.
Через некоторое время из окрестностей научного города Пущино‑на‑Оке стали поступать известия: в овощеводческом совхозе был съеден весь урожай капусты, пусть и гнилой, но всё равно жалко, а также загрызены три коровы из частного сектора. Свидетели, тоже все до единого пьяные, утверждали, что видели в лесу крысу размером со свинью, но им, конечно, не поверили.
Однако вскоре в винно‑водочном магазине утром действительно была обнаружена огромная крыса: она храпела вверх животом среди горы разгрызенных водочных бутылок. Продавщица ударила крысу по голове молотком, после чего крыса пошатываясь встала, наблевала на пол битым стеклом, перекусила продавщице щиколотку и неторопливо ушла в сторону леса. Больше про неё в Пу‑Щино‑на‑Оке никто ничего не слышал.
Зато в подмосковном городе Коломна, во время еже‑пятилетней обязательной чистки сусловаренных чанов на местном пивоваренном заводе, в одном из чанов был обнаружен труп огромной крысы. Труп был вполне хорошо сохранившийся, несмотря на то, что в чан довольно часто заливали кипяток и другие агрессивные жидкости. Пивовары не стали очень уж сильно по этому поводу переживать, потому что мышей в пивные бутылки разливали довольно регулярно, а слишком принципиального отличия мыши от крысы ещё никто не обнаружил. Ну крыса и крыса, делов‑то.
Поэтому не стали связывать этот факт с некоторыми происшествиями среди любителей местного жигулёвского пива, когда, например, простой фрезеровщик метал‑лоремонта по пьяной лавочке повалил башенный кран или тихая домохозяйка забила мужа шумовкой до такой степени, что труп не удалось опознать.
Ещё был случай, когда пенсионер‑садовод за ночь разобрал десять километров железнодорожного пути, чтобы построить забор вокруг своего участка.
Однако когда простой двоешник Серёжа, любитель допивания из кружек в пивном ларьке, сбил из рогатки самолёт ТУ‑154, органы заволновались: в те времена этот самолёт ещё ни разу не падал – это потом он стал валиться каждую неделю, а тогда он был ещё вполне летучий.
А уж после того, как два автослесаря, опять же во время пьяной драки после совместного распития, вдребезги разбили памятник Владимиру Ильичу Ленину и смяли в лепёшку танк Т‑34 на постаменте, органы забеспокоились уже не на шутку и стали принимать меры. Во‑первых, они довольно быстро всё выяснили: про лаборанта, про крысу, про пиво и прочие факты. Во‑вторых, был составлен список особенно больших любителей пива в городе Коломна.
После гибели спецподразделения при попытке ареста уже упоминавшейся домохозяйки органы сильно задумались. Затем недолго посовещались и выжгли весь подмосковный город Коломна напалмом.
Советский напалм славился тем, что горел он так себе, зато дыму от него было просто пиздец сколько – никто не выживал, абсолютно. Страшное это было, антигуманное оружие, его потом запретили.
Через четыре часа после применения напалма из чёрной стены дыма к окружившим город установкам град вышли двенадцать закопчённых человек. Двоешника Серёжи среди них не было – видимо, недостаточно он выпил пива.
Кроме него, все были на месте: и домохозяйка, и два автослесаря, и пенсионер, и фрезеровщик. Ещё среди них были сторож вневедомственной охраны и учитель рисования из восьмилетней школы. Остальные тоже где‑то записаны в документах КГБ, но документы очень секретные, а так всех не упомнишь.
Сверхчеловеки из‑за напалма были не очень активны, поэтому на выстрелы в упор отреагировали вяло: перевернули несколько установок град и в буквальном смысле оторвали голову какому‑то не в меру энергичному майору. После этого они образовали цепь и побрели куда‑то на юго‑восток.
Военная разведка тщательно отслеживала их маршрут. На их пути было установлено несколько сотен мин, в пустыне Кзыл‑Кум группа подверглась мощной бомбардировке. В результате группа без потерь вышла к советско‑китайской границе в районе посёлка Кульджа и затерялась на территории Синдзянь‑Уйгурского национального округа.
Далее, по сведениям внешней разведки, сверхчеловеки в конечном итоге оказались в дружественной Советскому Союзу народной республике Кампучия, где поступили на службу к тогдашним её руководителям товарищам Пол Поту и Йенг Сари, которые как раз затеяли установить в Кампучии всеобщее и безграничное счастье.
Однако когда число жертв превысило пять миллионов человек, товарищи Пол Пот и Йенг Сари забеспокоились и попытались как‑то урезонить сверхчеловеков, напирая на буддистские принципы, но понимания не нашли. Тогда товарищи Пол Пот и Йенг Сари обратились за помощью к советскому правительству.
Попытки сбить сверхчеловеков при помощи наиновейшего лазера из космоса, а также накрыть их баллистической ракетой с ядерной боеголовкой закончились ничем. Правда, погибло ещё несколько миллионов местных жителей, но их к тому времени уже никто не считал.
Советские военные уже не знали, что бы ещё придумать, но, к счастью, всё разрешилось само собой: сверх‑человеки стали пропадать. То есть, вот стоял сверхчеловек и вдруг рассыпался в пыль.
Видимо, что‑то у них в организме поломалось из‑за сверхчеловечности. Так и рассыпались все, кроме почему‑то фрезеровщика Николая, который жив и по сей день.
Кампучийские матери пугают Николаем своих детей: мол, выйдет из леса страшный человек и сожрёт. И не врут при этом: действительно выйдет и действительно сожрёт – уже несколько тысяч сожрал. Чтобы задобрить Николая, местные жители отправляют ему не нужных в кампучийском хозяйстве девочек. Девочки в основном очень мелкие, но Николай ничего – берёт.
На исходе века он вдруг затосковал по родине, только не знал, где она, родина. Поплыл наобум, добрался до Индонезии – не понравилось: одни чучмеки, исповедуют ислам, православия не понимают.
Сходил в Гималаи, взобрался на самую высокую горку, огляделся: где там Россия? Не видать России, облака. Чиркнула по небу звёздочка – то упала в океан последняя русская станция Мир.
Вздохнул Николай и вернулся назад в Кампучию – всё‑таки там привычно.
В научном городе Пущино‑на‑Оке некоторое время исследовали Вонючее Стекло, но вскоре забросили: сильно уж оно воняет, даже исследовать неприятно. Тут началась перестройка, и почти все учёные поразъехались кто куда, в основном в город Сан‑Диего в Калифорнии.
В середине ельцинского правления вновь занялись было выведением сверхчеловеков: даже вывели двоих – Гусинского и Березовского, но таких сверхчеловеков забраковала приёмная комиссия, так что обоих прогнали на улицу, потому что кормить нечем. Позже, уже при президенте Путине, из‑за них весь институт полтора года сидел без зарплаты.
Так что ничего хорошего пока со сверхчеловеками не вышло.
Нужно немедленно вернуть обратно праздник Седьмое Ноября. Чтобы не эта наёбка с зюгановым‑анпиловым под балалайку, а чтобы правильная Демонстрация Трудящихся, чтобы портвейну выпить и пройти с азербайджанским флагом перед трибунами с хорошими уважаемыми людьми, где Безумный Человек всё время кричит про то, что слава нам, таким славным, и ура всем до единого: и крутильщикам, и вертелыцикам, и копателям, и всем нашим дорогим и любимым, они тоже заработали, и ещё раз нам ура и слава, и какие мы молодцы, что все сюда пришли, и ещё три раза ура.
А потом пойти в гости есть там салат‑оливье. Какой‑то человек ведь специально придумывал салат‑оливье, чтобы в нём пьяной харей было удобно лежать, но на самом деле в салат‑оливье никто никогда мордой не падает, не Для того он на стол поставлен, а для того, чтобы тушить в нём окурки. Нет лучше места, чтобы тушить окурки, чем салат‑оливье, это все знают.
В общем, так: хуй с ним, с бывшим советским союзом, а салат‑оливье на Седьмое Ноября верните, сволочи.
Обязательно должна быть Справедливость. Без Справедливости нельзя.
Справедливость это или, наоборот, Несправедливость – вычисляется математическим путём. При этом Справедливость всегда должна быть больше, чем Несправедливость.
Вот, допустим, пришёл человек в магазин, дал продавцу десять рублей и ждёт, что тот даст ему взамен бутылку пива. Если так оно и произошло, то говорить не о чем: нет тут никакой ни Справедливости, ни Несправедливости. А вот если продавец деньги взял и говорит: давай‑давай, ступай отсюда, что стоишь, как пень? – тогда это Несправедливость, и чтобы снова была Справедливость, нужно поджечь магазин, чтобы сгорело тысяч на пятьдесят, это как минимум. Но лучше бы, конечно, ещё расстрелять продавца, да и его хозяина тоже неплохо бы.
Или ещё: если кто‑то расскажет, что в таком‑то году Сталин расстрелял миллион человек, его тут же спросят – а что это за люди были? Может быть, они все были Жулики? Тогда это Справедливо. И если даже из них сто тысяч были не Жулики, то это всё равно Справедливо, потому что сто тысяч гораздо меньше, чем девятьсот.
И даже если, наоборот, было всего сто тысяч Жуликов – то это всё равно Справедливо, потому что если бы их вовремя не расстреляли, они бы ещё десять миллионов человек ограбили, потом украли бы у всех продуктовые карточки и продали Россию фашыстам.
Хорошо бы написать специальную компьютерную программу, которая считает Справедливость. А то все считают в уме, считать мало кто хорошо умеет, поэтому у всех разное получается – у одних вроде бы Справедливость, а у других – совсем Несправедливость, и все от этого спорят, ругаются, потом не здороваются друг с другом, в общем, непорядок.
Всё больше и больше на свете навсегда забытых нами людей.
Помните Кашпировского? А Чумака? А ведь Чумак был очень замечательный – он молчал, и от этого заряжались банки с водой. А сейчас все только пиздеть умеют.
А Горбачёва зачем забыли? Кто сейчас помнит Горбачёва, кроме седенького пародиста в пыльном зале с пол‑сотней состарившихся вместе с ним зрителей?
А ведь он же не умер, он ворочается в своей одинокой вдовьей квартирке на четвёртом этаже. Встаёт, шаркает тапочками – идёт на кухню. Долго бессмысленно смотрит внутрь холодильника, достаёт бутылку коньяка ара‑рат, которого на самом деле давно уже нет в природе, и наливает в пыльную рюмочку. Потом зажигает настольную лампу и шелестит никому уже не интересными секретными документами про членов политбюро Зайкова, Русакова, Пельше и Подгорного.
И желтеют в шкафу белые рубашки, накупленные Раисой Максимовной впрок на все пятьдесят лет счастливого генсечества. Белые рубашки – они же как жемчуг, их носить нужно на живом теле. А куда носить?
И вообще, зачем всё это было? Стоял бы сейчас на мавзолее в каракулевой папахе и говорил бы речи одновременно по всем четырём каналам телевидения, и ничего бы не было: ни девятнадцатого августа, ни одиннадцатого сентября, ни подлодки Курск, ни Шамиля Басаева, ни писателя Сорокина – ничего. А вместо них узбекские хлопкоробы и казахские овцеводы, и грузинские чаеводы – все‑все пели бы и плясали в кремлёвском дворце съездов.
И снова тогда вздыхает Михал Сергеич, и гасит свет, и прячет бледные свои стариковские ножки под холодное, никем не нагретое одеяло.
Да нет, Михал Сергеич, всё хорошо. И все вас любят. И больше всех вас любят наши женщины. За прокладки любят, за тампаксы и за памперсы. Они просто уже забыли, как подтыкаются ватой и как стирают пелёнки. Они не помнят, как скачет по ванной стиральная машина Эврика‑полуавтомат, как выглядят духи рижская сирень и мужчина, употребивший одеколон Саша наружно и вовнутрь. Они вообще никогда ничего не помнят.
Зато они стали с тех пор все страшно прекрасные. Они теперь пахнут так, что просто охуеть, и одеты во что‑то такое, чего никогда раньше не бывало на свете. У них что‑то всё время звенит из сумочек и даже в метро на каждом эскалаторе мимо обязательно проедет штук десять таких, что непонятно, как они сюда попали. А поверху и вовсе ездят в автомобилях с непрозрачными стёклами женщины такой невиданной красоты, что их вообще нельзя показывать человечеству, потому что если человечество их один раз увидит, то сразу затоскует навеки – будет человечество сидеть на обочине дороги, плакать и дрочить, как известный художник Бреннер, дрочить и плакать.
Так что всё не зря, и нихуя ваш Маркс не понимал, для чего всё на этом свете происходит. А мы понимаем.
Спокойной вам ночи.
Всякий человек, который более двух минут посмотрит на унылый нос Директора ФСБ Патрушева, немедленно принимается зевать. Когда же Директор Патрушев начинает говорить, все вокруг моментально засыпают, и он тихонько уходит на цыпочках.
И никто, никто не догадывается, что на самом деле Директор Патрушев умеет подпрыгивать на три метра с места, стреляет из четырёх пистолетов одновременно и сбивает ядовитой слюной муху с десяти шагов.
И сотрудники у него все такие же: на первый взгляд вялые толстяки и сутулые очкарики, но по сигналу тревоги они сбиваются в такую Железную Когорту, которая за час легко прогрызает туннель длиной пять метров. Каждый из сотрудников Директора Патрушева умеет делать какую‑нибудь особенную штуку: один раздельно шевелит ушами, другой говорит задом наперёд со скоростью двести пятьдесят знаков в минуту, третий бегает стометровку спиной вперёд за пятнадцать секунд.
Глупому человеку, конечно, непонятно, зачем нужны такие умения, но это потому что он не знает, какие у Директора Патрушева враги.
Например, только в этом отчётном году, который ещё даже не кончился, уже обнаружено и уничтожено четыре правых руки Шамиля Басаева. А сколько их там ещё у него осталось – этого никто не знает. Кроме того, нанюхавшись особой травы, Шамиль Басаев умеет останавливать время на пятнадцать минут на площади в три сотки и перекусывает вольфрамовый прут диаметром шесть миллиметров.
Совершенно необъяснимо, почему какому‑то человеку может вдруг захотеться стать президентом такой страны, как Россия. Президентом хорошо быть в тихой незаметной стране, типа в Болгарии. Ну вот какие новости запомнились за последние годы про Болгарию? Да никаких. Кто там президент? Да хуй его знает. И сами болгары тоже не знают. И президент там ходит, зевает, пьет кофий и делает настойки на ракии.
А в России быть президентом – это очень хлопотно, и даже денег не наворуешь как следует, потому что очень уж должность заметная – воровать лучше на тихой какой‑нибудь таможне.
Хотя понятно, конечно, что, раз уж ты стал Президентом, то строчка про тебя в грядущем учебнике истории уже считай обеспечена, если, конечно, к тому времени ещё останется какая‑нибудь история. Но ведь всем хочется абзац, а лучше бы главу, чтобы ученики проходили её целую четверть, а потом непременно сдавали по ней государственный экзамен. Но даже и на абзац пока никак не набирается. Не про вертикаль же власти туда писать?
Ну, разорил там Гусинского, Березовского и Ходорковского. Но как‑то совсем не до конца разорил, а половина вообще разбежалась. Ну посадил писателя Лимонова в тюрьму, да тут же выпустил. Войну не то выиграл, не то проиграл, непонятно. Как‑то всё ни то ни сё. Бород не нарубил, курить табак всех не заставил, и никого совсем не завоевал – ну хотя бы Монголию, что ли.
Как‑то всё уныло. Чахнут ремёсла, вяло гниют искусства, и печально цветёт одна лишь последняя осенняя педерастия.
Остановит ли хрустальное свое яйцо путешественник во времени, пролетая мимо две тысячи третьего года? Хуй он его остановит, проскочит дальше – в тридцать седьмой куда‑нибудь или в восемьсот двенадцатый.
Когда от нас уходили Коммунисты, они остановили часы на Спасской башне, и всё вокруг окаменело.
И Коммунисты вошли мимо каменных солдат в Мавзолей и разбили Гроб Хрустальный. Они сняли с Ленина голову, вытрясли из неё ненужную солому и набили мозгами из свежих отрубей с иголками. Они вырезали ножницами дыру в чорном его пиджаке и поместили внутрь алое кумачовое сердце. И сердце забилось, и встал Ленин, и поднесли ему Смелость в бутылочке. Выпил Ленин Смелость и тут же стал как прежде приплясывать на мягких соломенных ножках и подмигивать сразу двумя нарисованными на голове глазами.
После этого вышли Коммунисты с Лениным под мышкой из Мавзолея и свистнули в два пальца. И вывел им Голый Мальчик из‑за гума четырёх Красных Коней. Вскочили Коммунисты в сёдла, достали из подсумков пыльные шлемы ещё с египетских времён, и медленным шагом пошли их кони навстречу красному не нашему солнцу в полнеба.
И тогда забили барабаны, и посередине реки Яик всплыл на минуту набитый раками Чапай, и в Трансиль‑вании заскрежетал в могиле зубами товарищ Янош Кадар, и обнялись в земле Николае и Елена Чаушеску. И Лев Давидович Троцкий зашарил рукой в истлевшем фобу в поисках пенсне, но пенсне, конечно, пожалели сволочи в фоб положить, и он затих уже навсегда. И выкопались из земли Валя Котик, и Зина Портнова, и Павлик Морозов, и Володя Дубинин, и отдали последний пионерский салют. И молча встали Алексей Стаханов и Паша Ангелина, Сакко и Ванцетти, Че Гевара и Пафис Лумумба, и все те, кого вы, суки, забыли или даже никогда не слышали. И одновременно сели в своих американских кроватях и закричали толстая чорная Анжела Дэвис и навсегда голодный дедушка Хайдер.
А Коммунисты уходили всё дальше и дальше: мимо каменной очереди в Макдональдс и каменной ссущей за углом бляди, пока не превратились в точки. И погасла навсегда Красная Звезда, с которой они прилетели много тысяч лет назад, чтобы сделать нас счастливыми.
И снова пошли часы на Спасской башне, и мы тоже пошли дальше, шмыгая носом.
И нихуя мы ничего не заметили и не поняли.
Что не будет уже Будущего, и никогда уже не дадут нам каждому по потребности, и не построят нам висячих Дворцов и самодвижущих дорог, не проведут к нам в кухню пищепровод, и никого из наших знакомых никогда уже не назовут Дар Ветер. Что и мы, и дети наши, и праправнуки так и будем вечно пять дней в неделю ходить на работу, два дня растить чорную редьку, потом на пенсию, потом сдохнем.
А не нужно было тогда, когда счастье было ещё возможно, пиздить на заводе детали и перебрасывать через забор рулон рубероида, строить в сарае самогонный аппарат и слушать чужое радио. Тогда не обиделись бы Коммунисты и не ушли бы от нас.
Просрали, всё просрали, долбоёбы.
Пуппеншпилер. Известно ли тебе, милая Ученица, что к каждой падшей женщине рано или поздно обязательно приходит Человек С Каменным Хуем? Поступь его тяжела, как у водопроводчика, лицо его покрыто трещинами, в глазах его гноится лёд. Он входит ночью в дом и стоит в прихожей, как чурбан, пока не стукнут два раза его Каменные Яйца и не заскрипит, поднимаясь, его Каменный Хуй. И тогда он чугунной поступью входит в спальню женщины, срывает с неё одеяло и вставляет свой мёртвый Каменный Хуй в её живую и теплую пиз‑ду. И женщина в ужасе просыпается от того, что внутри неё растёт огромная холодная пустота. Женщина хочет закричать, но Каменный Хуй замораживает ей изнутри сердце, и она не может издать ни звука, и лишь ногти её ломаются о бесчувственную спину Человека С Каменным Хуем. И когда Каменный Хуй взрывается внутри ледяной пустоты миллионом каменных иголок, женщина теряет сознание. А когда она приходит в себя, Человека С Каменным Хуем уже нет, тикают часы, и в окно светит фонарь. Женщина протягивает окровавленную руку к своему животу – а пизда у неё КАМЕННАЯ.
Ученица. Мы ебаться будем?
Пуппеншпилер. Да, обязательно. Но знаешь ли ты, милая Ученица, что на острове Суматра водятся жёлтые макаки, которых аборигены называют на своём наречии бананоёбами? Эти макаки знамениты тем, что ебут бананы, погружая их на три четверти себе в жопу. Беда же состоит в том, что экономика острова Суматра, а также благосостояние туземцев зависят именно от экспорта бананов. Макаки же выбирают самые лучшие бананы, при этом говно их отличается крайней едкостью, и после использования ими бананов последние годятся исключительно на корм домашнему скоту, из которого на Суматре, как известно, водятся только игуаны, мясо которых, в свою очередь, отличается неприятным мускусным привкусом. 'Туземные фермеры пытались бороться с этим пагубным пристрастием макак, смазывая наиболее привлекательные бананы перцем и горчицей. Но когда выяснилось, что одна взбешённая макака‑бананоёб может легко покрыть' жидким калом до семи пальм, эту практику прекратили. Ещё более проблему осложняет то, что жёлтая макака считается у местных жителей священным животным и отцом нации, поэтому об её уничтожении не может быть и речи.
Ученица. Засунь мне палец в пизду.
Пуппеншпилер. Так хорошо?
Ученица. Да, спасибо.
Пуппеншпилер.И тут, если рассмотреть проблему внимательнее, возникает любопытнейший вопрос: так кто же кого ебёт? Бананы ебут макак или же макаки ебут бананы? Подходя к проблеме формально, можно подумать, что именно бананы ебут макак, так как это они погружаются к ним в жопу, а не наоборот. Но правильный ответ нужно искать вовсе не здесь: в действительности, бананы ебут туземцев. Это всегда очень важно: проследить цепочку ебущих и ебимых и вовремя обнаружить в конце этой цепочки самого себя. В момент безмятежного счастья вздрогнуть, прислушаться и воскликнуть: «Кажется, меня кто‑то ебёт!»
Пуппеншпилер замолкает и задумчиво чешет яйцо.
Ученица достаёт из шкафа картонную коробку из‑под зимних сапог и укладывает туда Пуппеншпилера.
Ученица. Хуй пососать?
Пуппеншпилер. Разумеется.
Засыпает. Ученица накидывает халат и долго рассматривает свой глаз в маленьком зеркале, подняв пальцем верхнее веко. Потом встаёт, потягивается и нюхает коробку с Пуппеншпилером, морщится, приносит из кухни полиэтиленовый пакет, вытряхивает туда из коробки спящего Пуппеншпилера, завязывает пакет узлом и выбрасывает в мусорное ведро. Раздаётся звонок в дверь. Ученица открывает, входит Человек С Каменным Хуем.
Человек С Каменным Хуем. Что это воняет?
Ученица. Мусор. Мусор воняет. В мусорном ведре. Которое я тебя ещё утром просила вынести. Милый.
Дочь входит в квартиру, принюхивается.
Дочь (рыдающим голосом). Мама! Ну вы опять за старое! Что это вы готовите?
Мать (торопливо что‑то жуёт, громко чавкая). Хуху‑хум.
Дочь. Пельмени! Мама!!! Там же углеводы! Жиры, белки и аминокислоты!
Включает компьютер. На экране желудочно‑кишечный тракт.
Дочь. Вот смотри: пережёванная пища попадает в желудок (на экране – булькающая в желудке отврати тельная масса), проходит через кишечник, и получается вот ЭТО.
Мать. ИЫК! (Тошнит прямо в пельмени.)
Дочь (радостно). Вот видишь!
Выбрасывает кастрюлю с пельменями в мусорное ведро и открывает шкаф. Весь шкаф забит зубной пастой. Дочь берёт два тюбика и выдавливает в тарелки.
Дочь. Здоровые дёсны – раз, здоровые зубы – два и стройная фигура – три!
С аппетитом едят.
Мать (облизывая белым языком ложку). Ша‑шам.
Дочь. Правильно! И великолепный мятный вкус! (Берёт с полки бутылку шампуня.)
Дочь. Ну, я пошла. На месяц там тебе пасты хватит, потом получишь пенсию – купишь ещё. Пока.
Уходит в ванную комнату. Через некоторое время оттуда слышны громкие стоны. Мать, воровато оглядываясь, достаёт из мусорного ведра кастрюлю и промывает пельмени под струёй воды из крана. Затем начинает их пожирать, жадно чавкая. Внезапно с громким звуком включается компьютер. Мать вздрагивает и, громко икнув, медленно валится на пол. Наполовину пережёванный пельмень выскакивает из её рта. Из ванной по‑прежнему слышны стоны. Мать открывает глаза и начинает с трудом ползти на боку в сторону ванной, оставляя за собой извилистый белый след. Подползает к двери и начинает скрестись в неё, мыча и обламывая ногти.
Дочь (задыхаясь). Я больше не могу… Я сейчас умру.. Ещё! Ещё! Да, вот здесь! Да! Да!!…
М а т ь с громким стуком роняет голову на пол. Медленно темнеет. По‑прежнему слышны стоны из ванной. Хлопает входная дверь. Над кухонным столом загорается лампа. В круге света стоит Папа. Он, не глядя, смахивает всё со стола и ставит посередине пакет с яблочным соком. Некоторое время он сидит, опустив голову, затем смотрит прямо на зрителя и начинает медленно говорить.
Папа. Вот вы думаете… Вы думаете, что я ебанулся на этом соке… Что я всех вас уже заебал с этим соком… Вы думаете, что я старый идиотский болван… Да, вы правы, конечно, – я действительно старый идиотский болван.
Вынимает изо рта вставную челюсть, кряхтя, взбирается на стол. Стоя на четвереньках, растягивает пальцами рот до ушей, высовывает язык и страшно вращает глазами.
Затем слезает со стола, вставляет назад челюсть и снова садится на стул.
Папа. Да, вот такой он, на самом деле, ваш дедушка. Да, он – ебанутый болван. Но… но понимаете, когда вокруг вот это всё… (Не оборачиваясь показывает пальцем на тело Матери возле ванной комнаты, прислушивается к стонам Дочери.) Людям… им ведь нужно… Им нужно верить… Верить в то, что где‑то на свете есть такое место, где яблочки не поливают всякой дрянью. Им нужна просто Надежда, понимаете? И я, старый ебанутый болван…
Снова вынимает изо рта челюсть, собирается влезть на стол, но вдруг, безнадёжно махнув рукой, садится обратно на стул и теряет к зрителям всякий интерес. Долго сидит неподвижно, с провалившимся ртом и потухшими глазами, не слыша стонов. Мать на полу начинает ворочаться. Затем медленно встаёт и, качаясь на негнущихся ногах, подходит к Отцу сзади и кладёт ему на плечо руку с обломанными ногтями. Правый глаз её вытек.
Медленно гаснет свет, наступает полная темнота. Видна лишь светящаяся щель в двери ванной.
Дочь. Да! Да!! ДА!!!
Милиционер. Извините, пожалуйста, будьте добры ваш телефончик.
Прохожий. А? Что? В чем дело?
Милиционер. Ничего‑ничего, не волнуйтесь – просто плановая проверка.
Прохожий достаёт из кармана мобильный телефон и с неудовольствием отдаёт его Милиционеру. Тот берёт телефон и внимательно рассматривает.
Милиционер. А почему в кармане носите? Положено на левой груди в чехольчике.
Прохожий. Неудобно на груди, мешает.
Милиционер (наставительно). Мешает‑не мешает, а предписано на груди – значит, на груди. В следующий раз будем штрафовать.
Прохожий (злобно). Ага, штрафуйте.
Милиционер.А что телефончик‑то такой старый?
Прохожий. Меня устраивает.
Милиционер.С первого января все должны перейти на новую модель – старые считаются недействительными.
Прохожий. Вот первого января и перейду.
Милиционер. Ну и зря! В декабре новый телефон знаете сколько будет стоить? А очереди? Хотите продам вам совсем задёшево совершенно новый? Шестнадцать миллионов цветов, звонок девяносто ватт на канал…
Прохожий. Спасибо, извините, я не при деньгах сейчас.
Милиционер. Ну как знаете…
Прикладывает дубинку к левому уху Прохожего. На дубинке загораются синий огонёк и номер. Милиционер вставляет телефон в небольшой аппарат с экраном. Сличает номера.
Милиционер. Ну что ж, Дмитрий Анатольевич, всё верно – аппарат действительно ваш.
Прохожий.А чей ещё?
Милиционер. Ну, знаете, всякое бывает. Муж по ошибке взял телефон жены или, скажем, любовницы…
Подмигивает Прохожему. Тот угрюмо смотрит в землю. Милиционер щёлкает кнопками аппарата.
Милиционер. Простите, Дмитрий Анатольевич, а что вы две недели назад делали в Токсово?
Прохожий. В Токсово? Э… А! В Токсово – грибы, конечно, собирал. Год выдался урожайный, знаете ли.
Милиционер (задумчиво). Грибы, значит… И много ли набрали?
Прохожий. Ну.. Изрядно.
Милиционер. Изрядно? А вот спутниковая съёмка показывает полпакета сыроежек.
Прохожий (возмущённо). Неправда! Там был один красный и ещё один белый. Только их не видно – они на дне.
Милиционер. Понятненько, понятненько… Вы не волнуйтесь так. Вы гражданин Казахстана?
Прохожий. Да. А что – в этом есть что‑то преступное?
Милиционер. И вы, конечно же, не знаете, что в Токсово расположен артиллерийский полигон? А также места массовых захоронений?
Прохожий. В первый раз слышу.
Милиционер (саркастически). Ах да! Вы же сын диких степей, грамоте не обучены, институтов не кончали. Но очки, однако, надели.
Прохожий. Позвольте, вы…
Милиционер продолжает что‑то внимательно рассматривать на экране. Вдруг лицо его наливается кровью.
Милиционер. А ЭТО что?!!
Прохожий подходит ближе, смотрит на экран, конфузится.
Прохожий. Простите, прихватило… Мне, знаете, там в один момент показалось, что я заблудился… Так страшно стало…
Милиционер (сдавленным голосом). Так ты, сволочь, СРАТЬ сюда приехал? В мою Россию – СРАТЬ? Под берёзки наши и тополя?
Прохожий. Извините, я же…
Милиционер с трудом берёт себя в руки. Вынимает из нагрудного кармана носовой платок и тщательно вытирает красное лицо. Затем что‑то набирает на клавиатуре, вынимает из аппарата телефон и протягивает его Прохожему.
Милиционер. Прошу. Я записал вам предупреждение. Ещё один подобный случай – и вы будете арестованы.
Прохожий. Я могу идти?
Милиционер (сухо). Телефон – на грудь, как предписано. Теперь идите.
Когда Прохожий удаляется метров на двадцать, Милиционер поворачивает на аппарате тумблер. Раздаётся громкий хлопок. Прохожий медленно оседает. Милиционер нажимает на аппарате кнопку, справа раздвигаются ворота, и оттуда выезжает уборочная машина. С подножки спрыгивают два дворника в оранжевых жилетах и упаковывают труп Прохожего в чёрный полиэтиленовый мешок. Машина замывает небольшое пятно крови на асфальте. Остальные прохожие идут по своим делам, не проявляя особого интереса.
Милиционер (удовлетворённо). Вот теперь порядочек.
Некоторое время стоит в задумчивости. Лицо его мрачнеет.
Милиционер (горько). И всё равно – срали и срать будут!
Раннее утро. Просторная прихожая. Раскрывается дверь спальни, и в прихожую выходит Вероника – женщина лет двадцати пяти. Она внимательно осматривает себя в висящем в прихожей зеркале, потягивается и уходит в кухню. Оттуда слышны голоса.Мужской голос. Доброе утро, любимая. Вероника. Милый! Как ты хорош в этом галстуке!
Слышен звук поцелуя. Некоторое время стоит тишина, затем слышны всё усиливающиеся мужские и женские стоны, звук упавшей на пол чашки, стоны переходят в крики, сопровождаемые глухими ударами о стену. Затем всё стихает.
Мужской голос. Любимая, так трудно от тебя уходить, но у меня назначена очень важная встреча.
Вероника. Милый! Милый! Мне было так с тобой хорошо! Возвращайся скорее!
В прихожую выходит Муж. Он поправляет перед зеркалом галстук и несколько сбившуюся причёску и торопливо уходит, плохо закрыв входную дверь. Из кухни появляется освещенная солнцем совершенно обнажённая Вероника. Она ещё раз внимательно осматривает себя
в зеркале и скрывается в ванной. Слышен шум воды. Раздаётся осторожный стук в дверь. Затем дверь медленно открывается, и в прихожую заглядывает Сантехник – мужчина неопределённого возраста в синей спецовке, с чемоданчиком.
Сантехник. Хозяева, это вы соседей заливаете? (Прислушивается.) Эй, хозяева!
Слышит шум воды из ванной и решительно направляется туда. Открывает дверь и замирает на пороге.
Вероника (томно). Входите, молодой человек.
Сантехник нерешительно входит и прикрывает за собой дверь. Слышен громкий всплеск, бульканье, кашель, затем громкие сладострастные крики.
Полуоткрытая дверь в квартиру открывается шире, и входит соседка с нижнего этажа Алла Андреевна – женщина очень крупного сложения, с горящим взором, в бордовом халате.
Алла Андреевна. Викочка! К вам сантехник не приходил?
Прислушивается к крикам, затем осторожно подходит к двери ванной и заглядывает в щель. Дверь внезапно распахивается, и чья‑то рука втаскивает Аллу Андреев‑н у внутрь. Крики становятся ещё громче. Через некоторое время из ванной выкатывается бесформенный клубок тел, из которого торчит мокрая нога в ботинке, и укатывается в гостиную.
В квартиру входит Семён Борисович – пенсионер со второго этажа, с газетой «Завтра» в руках.
Семён Борисович (возмущённо). Извините, что за шум, я не понимаю! Вы мне мешаете слушать радиопостановку!
Осматривается. Проводит пальцем по стене и внимательно его осматривает. Затем заглядывает в гостиную и некоторое время молча наблюдает за происходящим. Затем решительно скручивает газету в трубочку и исчезает в гостиной. Крики ещё более усиливаются, если это возможно. Теперь к ним присоединяется голос Семёна Борисовича.
Семён Борисович. А вот так?! Вот так вам нравится?! А так?! А ещё?! Ну вот вам тогда ещё!
В прихожую, гремя бутылками в тележке, боязливо входит Бомж.
Бомж. Убивают, что ли, кого?
Заглядывает в гостиную и в ужасе отшатывается. Некоторое время стоит в задумчивости, затем решительно идёт на кухню и возвращается оттуда с литровой бутылкой виски. Бомж делает большой глоток из горлышка, аккуратно завинчивает бутылку и прячет её за пазуху. Широко распахнув дверь, входит в гостиную и стоит, засунув руки в карманы, возле копошащихся на полу тел. Затем презрительно плюёт на ближайшую спину и, взяв тележку, уходит, оставив входную дверь нараспашку.
Не говоря ни слова через прихожую марширует ученик Серёжа с горном и барабаном и скрывается в гостиной.
Последними проходят Цыганы с медведем на цепи. Крики из гостиной становятся невыносимыми.
Закатный свет освещает гостиную. Вероника, раскинув ноги в стороны лежит на полу. Кроме неё никого в гостиной нет. Вероника открывает глаза, широко улыбается, легко встаёт и идёт к лоджии. Лужи на полу приятно холодят её разгорячённые ступни. Она выходит на лоджию. Солнце уже опустилось за горизонт, но по‑прежнему светло. Вдалеке на середину реки из‑под разведённого моста выплывает яхта под алыми парусами. Многочисленные зрители на набережной машут руками. Вероника. Белые ночи! Это же белые ночи! (Вспрыгивает на ограждение лоджии.) Подождите! Подождите! Я лечу к вам! (Летит.)
Старший лейтенант Пилипенко ходит согнувшись вокруг тела Вероники, что‑то собирая к себе в ладонь. Затем пересчитывает, шевеля губами.
Старший лейтенант Пилипенко. Ага, тридцать два. Все на месте. (Берёт с ладони один зуб и рас сматривает на свет.) Вот же, блядь, зубы‑то какие! А тут, блядь, работаешь‑работаешь, в говне этом ковыряешься, а в поликлинику и сходить некогда.
Некоторое время с неудовольствием двигает языком у себя во рту, затем ссыпает зубы Вероники в прозрачный пакетик и начинает составлять протокол.
Любовь – это очень прекрасное чувство.
Когда человек влюблённый, это чувство захватывает его целиком, без остатка. Он запросто продаст Родину, отца родного, мать‑старушку; он украдёт, зарежет, подожжёт, и даже сам не сообразит, чего наделал.
Со стороны влюблённые производят неприятное впечатление.
Оставишь их одних на пять минут, кофе поставишь, вернёшься – а они уже на пол свалились. Или сидят, но рожи красные, глаза выпученные и языки мокрые. И сопят.
Влюблённые вообще много сопят, чмокают и хлюпают. Из них всё время что‑то течёт. Если влюблённых сдуру положить спать на новую простыню, они её так изгваздают, что только выбросить.
Если влюблённый один, то у него есть Предмет Любви.
Если Предмет Любви по легкомыслию впустит такого влюблённого хотя бы на пять сантиметров внутрь, он тут же там располагается, как маршал Рокоссовский в немецком городе, вводит комендантский час и расстрел на месте, берёт под контроль внутреннюю секрецию и месячный цикл. При этом он редко оставляет потомство, потому что всё время спрашивает: «Тебе хорошо? А как тебе хорошо? Как в прошлый раз или по‑другому? А как по‑другому?»
Зато когда влюблённого оттуда прогоняют, он немедленно режет вены и выпрыгивает в окошко. Звонит через два часа в жопу пьяный и посылает нахуй. Через две минуты опять звонит, просит прощения и плачет. Такие влюблённые вообще много плачут, шмыгают носом, и голос у них срывается.
Одинокого влюблённого на улице видно за километр: голова у него трясётся, потому что газом травился, но выжил; идёт он раскорякой, потому что в окошко прыгал, но за сучок зацепился и мошонку порвал. А на вены его вообще лучше не смотреть – фарш магазинный, а не вены. Но при этом бодрый: глаза горят, облизывается, потому что как раз идёт Выяснять Отношения. Он перед этим всю ночь Предмету Страсти звонил по телефону, двадцать четыре раза по сто двенадцать гудков, а теперь торопится в дверь тарабанить, чтобы задавать Вопросы. Вопросы у него такие: «Ты думаешь, я ничего не понимаю?», «Почему ты не хочешь меня понять?» и «Что с тобой происходит?».
Ещё он говорит: «Если я тебе надоел, то ты так и скажи» и «Я могу уйти хоть сейчас, но мне небезразлична твоя судьба». Ответов он никаких не слушает, потому что и так их все знает.
А ещё иногда он напишет стишок и всем показывает, стыда у них вообще никакого нет.
В целом же влюблённые – милые и полезные существа. О них слагают песни и пишут книги. Чучело влюблённого с телефонной трубкой в руке легко может украсить экспозицию любого краеведческого музея, хоть в Бугульме, хоть в Абакане.
И если вам незнакомо это самое прекрасное из чувств, вас это не украшает.
К сожалению, вы – примитивное убогое существо, мало чем отличающееся от виноградной улитки или древесного гриба. На вас даже смотреть противно, не то что разговаривать.
До свидания.
Проснулся под утро попить тёплой воды из‑под крана. Как‑то зелено.
Выглянул в окошко: снег. Светится. Вот же, блядь, погодка, а? Май месяц называется. Я думаю, это всё потому,
что в космос летают, сволочи, озоновые дыры пробивают. Надо запретить летать в космос, они же ещё, знаете, говно выбрасывают, которое втроём за полгода насерут, а оно потом нам на головы валится. Говно, оно в атмосфере не горит и в воде не тонет, на то оно и говно.
По радио передали, что курс доллара семь копеек за сто. А у меня никаких долларов всё равно не осталось.
Посреди площади сидит милиционер и плачет. Наверное, с ума сошёл. Это бывает. С милиционерами реже, чем со всеми остальными, но тоже бывает. Они ведь почти люди, мало ли что там у них разладиться может – свисток потерял или ещё что‑нибудь.
Африка утонула. Раскололась на четыре части, три утонули, а четвёртая улетела и ёбнулась в Австралию. Австралия вдребезги. Негров ни одного живого не осталось, ни единого. Даже те, которые в Америке жили, все умерли. Кто стоял, кто сидел, кто в баскетбол играл – хлоп, и нету. Умерли. Одни зубы на полулежат. Жалко, конечно, они весёлые были, всё пели, плясали, в ладоши хлопали.
В Москве нефть нашлась. Много. По пояс. Все перемазались, как свиньи, грязные, воняют, липкие, глаза бы на этих москвичей не смотрели. Теперь зато никто там не курит и свет не включает: ёбнет потому что.
Президент повесился.
Пришёл утром весёлый, шутил, потом попросил в кабинет стакан чаю с лимоном, принесли, а он уже холодный, чай‑то. Потарабанил пальцами по столу и повесился. Хороший был президент, совсем почти новый, ещё служил бы и служил. Вот оно как бывает.
Я на работу пришёл – никто не здоровается. Поработал, приношу. Деньги, говорю, давайте. «Это что?» – спрашивают. «Работа», – отвечаю. «Какая работа?» – «Вот, вот и вот», – показываю. «Зачем?» – спрашивают. «Чтобы красиво было, вот звёздочки, видите – тут и тут». – «А ты кто? – спрашивают. – Мы тебя в первый раз видим, а ну пошёл нахуй отсюда».
Ну нахуй и нахуй, как будто меня никто раньше не посылал. Денег не дали, конечно. Да на них всё равно ничего хорошего не купишь – во всех магазинах одни гвозди отравленные продают. В продуктовом, в книжном, в рыбном – гвозди. Где‑то нахваливают, дескать, сильно хорошо отравленные, а другие морду воротят, мол, хочешь бери, хочешь не бери, насрать нам.
Ну и мне насрать. Пошёл домой, спать лёг.
Проснулся утром – тепло, снег растаял, одни лужи зелёные.
Включил радио. Доллар починили: что‑то купили, что‑то продали и спасли. Тысячу рублей он теперь стоит.
Африка местами всплыла, местами подсыпали, чтобы карту не перерисовывать. Австралию бросили как есть – от неё всё равно никакого толку не было.
Нашли одного негра – он пьяный в холодильнике заснул, из него теперь остальных негров обратно наделают.
Нефть из Москвы через метро назад в Сибирь вытекла. Отмываются. Бензином, водкой, шампунем, у кого что в доме есть.
Президента нового привели, точно такого же, у них там ещё много есть, оказывается.
Я пришёл на работу, пожали руку, спросили про здоровье, деток. Денег опять не дали. Не помним, говорят, ничего не помним, как отрезало.
В магазины всё обратно привезли. Гвоздей – ни за какие деньги не купишь. Ни отравленных, ни простых, но разбираются потихоньку.
Нихуя‑то в этой жизни не происходит.
Ни‑ху‑я.
Люди, на самом деле, ничего не умеют – совершенно ничего, даже самых простых штук, которые любой червяк
умеет, или таракан, или, я не знаю, вообще какая‑нибудь идиотская инфузория‑туфелька.
Например, люди не умеют есть, пить и продолжать свой род.
Вот, допустим, собрались люди пожарить на полянке мясо, которое они называют шашлык, хотя за такой шашлык их засмеёт любой младенец кавказской национальности. Ну хорошо, так и быть – пусть это будет шашлык.
Для этого людям необходимы следующие предметы: автомобиль, мангал, шампуры, уголь, водка, бумага, спички, соль, крутые яйца, кастрюля, дети, бабы, коврик, покрывальце, помидоры, полотенце, кетчуп и ещё около пятисот предметов. По дороге к такому месту, где можно жарить этот будто бы шашлык, люди вдруг с ужасом обнаруживают, что забыли взять вилки и штопор.
А между прочим, место, в котором люди обычно жарят шашлык, никогда не располагается ближе пятидесяти километров от места, в котором эти люди живут в остальное время.
Тогда они возвращаются домой, берут вилки и штопор, после чего у них в автомобиле кончается бензин.
Люди наливают в автомобиль бензин, выходят на полянку, но тут же начинается дождь, а зонтиков они уже совсем наверняка не взяли.
И вот сидят люди, злые и голодные, в своём вонючем автомобиле, и нюхают тот самый бензин, который только что в него с таким трудом залили, а рядом с автомобилем мокрая собака чавкает чем‑то давно умершим, и совершенно при этом счастлива.
Или вот сидел человек, сидел и вдруг решил продолжить свой род.
Таракан в таких случаях просто оглядывается вокруг и, если мимо проходит другой таракан, он тут же на него вспрыгивает и без всяких затей продолжает свой род. Или не продолжает, если это, предположим, мужской таракан, – ошибки случаются со всяким. Или, возможно, он его сначала нюхает, а потом вспрыгивает – это всё лишние подробности, нам они не интересные.
Человеку для того же самого необходимы: кровать, набор постельного белья, махровый халат, тапочки, ванна, мочалка, зубная паста, бритва, ужин при свечах и запасная зубная щётка. И то ещё неизвестно – продолжится род или не продолжится, и вообще чем всё это кончится.
Муж‑приехал‑из‑командировки – это ещё не самое худшее, честное слово.
А ведь когда‑то давным‑давно люди умели всё.
К зиме они выращивали на себе перья, сбивались в стаи и летели через Океан к волшебному материку Гон‑двана, где всегда светит солнце.
Там они откладывали в песок яйца и забывали про них тут же нахуй, и скакали голые по деревьям, пока не нападала на них Тоска по Родине, и тогда они отращивали у себя жабры, сбивались в косяки и плыли назад через Океан метать икру в Великих Сибирских Реках. А их пучеглазые дети сами по себе вылуплялись из яиц. И каждое пучеглазое дитё само выбирало, что ему на себе отращивать: перья или щупальца, ноги или клешни, четыре глаза, два хвоста, восемь ног или вообще всё сразу, чтобы выползти в таком виде на скалу, поблистать немного на солнце да издохнуть от полной неприспособленности к окружающей жизни.
Но пришёл к людям однажды некий мудак – не то прометей, не то Бог Ра, сам при этом из себя редкостное чучело. И нарисовало им это чучело образец, как нужно Правильно выглядеть: две руки, две ноги, посередине Хуй. Сверху голова, а примерно посредине головы – нос. Женщина приблизительно такая же, в основных деталях, несколько только подробностей отличаются и Хуя вовсе никакого нет.
И послушались люди чучела, и начали стараться быть похожими на то, что им нарисовали. Но ничего у них, конечно, не вышло, потому что как ни старайся, а всё равно ноги колесом, нос кривой и брюхо висит.
Загрустили люди, задумались, а от задумчивости, как всем известно, ничего хорошего не выходит. Вот и повыпадали у людей перья, засохли у людей жабры и отвалились у людей хвосты.
И подул холодный ветер, и волшебный материк Гон‑двана раскололся весь и утонул нахуй, или, может быть, получились из него Африка и Америка – никто уже этого не помнит. И остальные все животные тоже стали Как Положено: кому велено чирикать – те не мурлыкали, а сидели на мокрых ветках, шмыгая клювами. И люди тоже сидели в своих шалашах, стучали зубами от холода и кормили сморщенными сиськами вечно орущих своих младенцев.
И всё‑всё на свете люди с тех пор забыли. Ездят они с тех пор в разных железных и деревянных тележках, летают в железной трубе, спят в коробке, умирают в другую коробку.
Только перед тем как родиться, им ещё разрешают побыть немного рыбкой и птичкой, но они и этого потом не помнят.
Есть мы и есть они.
Они сразу знают, как нужно, а мы это узнаём, когда нам дадут хороших пиздюлей. Или учительница на нас так накричит, что мы поймём, что так нельзя себя вести.
Потом мы, когда поймём, как правильно, то, может быть, у нас иногда будет правильнее, чем у них, и мы даже будем на них покрикивать, но это редко. Нет, впрочем, вообще не бывает, чтобы мы мастером на производстве или в тюрьме авторитетом.
А ещё мы боимся после одиннадцати громко кричать, а они включают в шесть часов утра электродрель.
Мы, блядь, разные. Когда мы сидим за одним столом, нам друг задруга неудобно, потому что говорим не то, не так и не тем голосом, и лучше бы ушли уже кто‑нибудь нахуй.
Если они молодцы, то мы мудаки, и наоборот.
Их женщины никогда с нами не ебутся, а если напьются пьяные и поебутся, то потом очень нами недовольные. Наши женщины точно с ними время от времени ебутся, но от этого уже вообще всех тошнит.
Мы хорошо все друг друга различаем. Когда мы уходим, они говорят «ну наконец‑то». А мы сразу за дверью прислоняемся к стене и говорим «ой блядь!».
Нам нужно как‑то научиться делать так, чтобы они не приходили, и им тоже нужно навсегда понять, что мы им нахуй не нужные и пользы от нас никакой.
Тогда мы будем друг друга все любить или хотя бы вспоминать иногда с удовольствием.
Когда‑то однажды давно физик Эйнштейн, которого сейчас если кто и помнит, то только по рекламе пива, решил изобрести Общую Теорию Поля.
Казалось бы, решил и решил, нам‑то что за дело: все эти физики‑математики за последние несколько тысяч лет наизобретали невозможное количество совершенно никому не нужной Хуйни. Ну, вспомнить хотя бы секанс‑косеканс и так никогда никому и не пригодившуюся в жизни теорему Пифагора. Но вся эта Хуйня хотя бы не вредная: лучше пусть уж наши дети её изучают, чем пи‑писки друг другу показывать.
Но с Эйнштейном всё было по‑другому: он затеял действительно плохое дело, потому что эта его теория должна была объяснить ВСЁ. То есть вообще всё. Потому что, как известно, всё вокруг состоит из полей: и вы, и я, и вот эта сволочь, которая живёт за стеной, и Жаба, которая её душит, и отключённая у нас горячая вода – всё это есть частные случаи электрического поля.
Мы даже не станем думать про то, какой невероятный Пиздец наступил бы, когда нам стало бы понятно ВСЁ, это мы как‑нибудь в другой раз подумаем. Сейчас нам лень, да и так ясно, что Пиздец.
К счастью, однако, никакой Общей Теории Эйнштейн так и не придумал: сошёл ли он окончательно с ума или просто подавился яишницей – это в общем‑то уже не так и важно. Мы и без того все хорошо знаем, что Мироздание довольно быстро прихлопывает тех, кто начинает выковыривать из него слишком уж большие камни.
Тем не менее Эйнштейн всё же успел выяснить одну важную штуку: про Сильные и Слабые Взаимодействия.
Не нужно разбегаться – я сам в этом ровно нихуя не понимаю, поэтому буду краток.
Сильные Взаимодействия – это такие, которые можно пощупать, понюхать или измерить штангенциркулем или, скажем, амперметром. Бомба взорвалась, кило помидоров вам продали или просто дали в морду – это всё Сильные Взаимодействия.
А Слабые Взаимодействия – это когда вроде что‑то сияет вдали или распускается дивными цветами, мы всю ночь шли‑шли, чтобы пощупать‑понюхать, да так и не дошли. Или дошли, схватили, а оно растеклось в руках чорной жижей. Проснулись, что‑то ещё помнили чуть‑чуть, а потом выпили кофе и совсем уже всё расползлось.
Вот такие они, Слабые Взаимодействия.
Первоначально люди были приспособлены и кпервым, и ко вторым, и им не было особой разницы, где жить – в мире Сильных Взаимодействий или Слабых, пока не пришли греки‑римляне и не сочинили уже окончательно то пространство, в котором мы все сейчас живём.
Сочинили они его довольно хуёво – не прошло и трёх тысяч лет, а всё уже разваливается, рассыхается и трескается. Всё вокруг шатается, валится – чуть дунуло, и уже ёбнулось. Протекла через плохо замазанные щели вода, и всех смыло. Картонные самолётики протыкают бумажные зданьица. Кто‑то что‑то нажал, отвернул, не завернул, закурил, заснул – и вот опять вокруг бегает бессонный Чрезвычайный Министр Шойгу – штопает окружающее пространство.
Некоторые люди до сих пор ещё умеют слегка общаться с миром Слабых Взаимодействий, их называют счастливчиками. Это они проспали на работу, а там всё взорвалось. Ещё они сели не в тот автобус, опоздали на самолёт, а он ёбнулся. Или не полезла им водка в рот, сидели они как дураки, а все остальные выпили, повеселились и наутро окочурились. А потом им ещё как‑то раздавали что‑то Огромное и Прекрасное вообще задаром, а они сказали «не хочу» и поэтому до сих пор не в тюрьме и дети их живы.
А вообще мир Слабых Взаимодействий очень прекрасный. То, что иногда можно наблюдать при употреблении специальных Веществ, – это так, попса для приезжих, с мармеладными небесами и разноцветными шариками. На самом деле там гораздо лучше.
Но если бы нас туда пустили, а как раз это и пытался изобрести Эйнштейн, мы бы тут же припёрлись туда всей толпой, всё растоптали, навоняли, насрали и завалились храпеть и чавкать во сне. И скоро там тоже бы всё рассыпалось, развалилось и сдох бы последний Розовый Слон. Что‑что, а это мы хорошо умеем.
В общем, всё к лучшему, как обычно.
Когда меня восьми месяцев от роду отдали в круглосуточную ясельную группу и посадили в койку с верёвоч‑
ной решёткой и двадцать лет подряд обоссаной холодной клеёнкой, я сразу же насрал им в колготки специально жидкого говна, а потом перетёр беззубыми дёснами веревку, дополз до кухни и обварился там кипятком нахуй, чтобы уволили блядских нянечек, которые, суки, полоскали меня под холодным краном, чтобы знали, проститутки, что за всё в этой жизни надо однажды заплатить, за каждую, блядь, слезинку младенца, то есть меня.
В средней группе я целовался с девочкой, больной свинкой. Воспитательница сказала, чтобы к ней никто не подходил, а я её любил, её звали Таня, она была толстая, а потом оплевал всех лучших друзей – и Вову Дудника, и Павлика Толстого, и Кайрата Жолдасбекова, потому что они не поверили, что я плюну, и они все тоже заболели свинкой, и вся группа заболела, и я заболел, и морды у всех потрескались на две недели нахуй.
Ещё я их научил играть в игру На Кого Бог Пошлёт – это когда надо бросать в воздух совки, заводные машины и железные кубики, а голову руками закрывать нельзя, кто закрывает – тот Ссыкун, надо стоять и ждать, кому что по затылку ёбнется. Меня этой игре другой друг научил, не из нашего детсада. Он был Хулиган, мы с ним собирали Карбит и подкладывали под казахские дома.
Потом я принёс книгу Бидструпа с Голыми Женщинами, и Павлик Толстой рассказал, что у девочек бывает Пизда. Мы ходили к девочкам в туалет смотреть Пизду, девочки нам показывали, но там ничего интересного не было – пустое место и всё.
Безобразный пятнистый младенец, только что вылезший из известного места, видит всё правильно. Но тут его хватают за ногу, пробивают его перфоратором, вешают на него бирку с инвентарным номером, заматывают – руки по швам, пятки вместе – в оштампованную казённую пелёнку и затыкают ему рот чужой чьей‑то обслюнявленной соской.
И всё тогда переворачивается в голове у безобразного пятнистого младенца вверх ногами. И становится младенец розовеньким и пухленьким для того, чтобы безобразным пятнистым бабкам было приятно показать ему козу и помазать его своими слюнями – утю‑тюсеньки и гули‑гулюшки.
И выпускают младенца с полным насранным памперсом на жопе и с соской в дёснах из‑за решётки, и ползёт он изучать весь этот перевёрнутый вверх ногами мир. И узнаёт тут же немедленно, что горячее – нельзя, холодное – нельзя, сухое и мокрое – ни за что, здесь – дует, там – застрянешь, а тут вообще как ебанёт!
И родители разинули страшные свои огромные рты с чорными внутри зубами, и поволокли куда‑то – полоскать, оттирать, прижигать, бить по рукам, по жопе, по чём попало. И в пасть – соску, бутылку, кашу, какао с пенками – всё, что угодно, лишь бы не пиздел, лишь бы не мешал, не ползал, не трогал, ну вот и молодец, на ещё соску.
И всё, и пиздец. И ходит он дальше и дальше, и всё время вверх ногами и задом‑наперёд. И вот так не говорят, а так себя не ведут, а когда ведут, то встают вот сюда и хорошенько думают, а потом рассказывают нам, почему так себя вести нельзя. А мы ещё подумаем, поверили мы тебе, маленькая сволочь, или нет, тем более, что вон уже какая вымахала. Как стоишь, сука? Я тебя спрашиваю, сука. Сюда нельзя, здесь закрыто, здесь не для таких как ты, здесь люди. Хули молчишь? Говна, что ли, в рот набрал?
А если сказал – ответишь.
В здравом уме сказал или спьяну, в бреду или во сне, просто так брякнул или с горы в назидание, вслух или про себя – за всё ответишь от сих до сих. Давши слово – держись, а не то пиздец тебе. Не давши слово – всё равно пиздец, таким как ты – везде пиздец. Потому что у нас тут всё так устроено.
И чем дальше он ползает, уже не пятнистый и не розовый, уже лысоватый и помятый, тем больше он узнаёт про то, что все остальные здесь называют Опытом. А Опыт этот очень простой: ничего нельзя. Вообще ничего. Ни стоять, ни висеть, ни лежать, ни ходить – сразу же прибегут с участковым и спросят паспорт. Любое «можно», как только до него дотронешься, тут же превращается в «нужно». Нужно есть, нужно спать, нужно ебаться, потому что все так делают. Нет, здесь нельзя – можно только здесь, в специально отведённом месте, в отведённое время. И не шуметь – кругом везде люди. Сверху люди и снизу, слева и справа. Прислушиваются: не включил ли он воду, примус, обогреватель, самогонный аппарат, не храпит ли во сне, не чавкает ли, не сопит ли, не шмыгает ли носом, не сморкается ли на пол и не занимается ли половой жизнью в извращённой форме?
А если вдруг станет тихо – тогда придут опять с участковым и найдут, наконец, бывшего младенца такого, как им всегда хотелось: руки по швам, пятки вместе, на лице отсутствие претензий.
Ну и слава Богу. Пользы от него, честно сказать, всё равно никакой не было, непонятно даже, зачем приходил.
Вот живёт человек, маленький такой. Козявка просто, а не человек, копошится в спичечном своём домике, бегает туда‑сюда по своим никому не интересным козявочным делам. Ветер подул – и унесло козявку. Капля с неба упала – у козявки потоп, козявка барахтается, смешно.
И сидит эта козявка на самом дне высокого‑превы‑сокого неба, а над ней – огромный‑преогромный Бог, и летают огромные Ангелы и птицы страшные, и даже те, которые не страшные, всё равно склюют запросто и не подавятся. По левую руку у ней Бесконечность, про которую лучше и не думать, а по правую – Вечность, которая всё равно в головешке её крошечной не уместится. А под ногами – бездонная Преисподняя с Чертями, свят‑свят. И всё это крутится и лязгает, дым, гром, грохот – ужас, в общем.
А вот живёт другой человек – большой. Крупный такой человек, осязаемый, с ног его не собьёшь: ручищи – во! ногой как топнет! Живёт он в огромном своём домище выше самой высокой горы и всё равно еле‑еле в нём помещается. Что хочешь такой человек со своим миром может сделать. Если плохой это человек, то поломает он что‑нибудь вдребезги, а то насрёт в мире своём огромную кучу или слово Хуй везде напишет. А если хороший, то посадит он толстенное дерево в три обхвата и напишет книжищу, хоть в тысячу страниц, хоть в две – запросто. И ещё сына родит наиогромнейшего с воот такой пастью. Как решил он, так и будет, сказал – сделал, ибо сам он тут наиглавнейший всего вокруг и себя самого Хозяин. И попирает он головой самые облака, и прогибается земля под его башмаками, а под землёй тоже всё для него специально припасено: полезные там разные ископаемые и питательные всевозможные корнеплоды.
Иногда маленький и большой человек встречаются, даже, может быть, пьют вместе водку. Но без всякого удовольствия пьют, потому что говорят они всегда про разное. «Маловато!» – сердится большой человек, выпивая полный гранёный стакан. «Ох, и куда ж в меня лезет?» – вздыхает маленький человек, выпивая свой напёрсточек. «Что завтра делаешь?» – спрашивает большой человек. «Завтра? – пугается маленький. – Это ж когда оно ещё наступит, я пока про это и не думал, мне бы сегодня прожить». – «Завтра будет завтра», – уверен большой человек. И всё он знает: что будет делать и завтра, и послезавтра, и через десять лет, и через тысячу.
А на самом деле они в общем‑то одинаковые, и метров с пятидесяти уже не разберёшь, кто из них большой, а кто маленький. И если вдруг надумают они бить друг другу морду, то ещё неизвестно, кто кому набьёт. Хотя скорее всего большой, потому что уверенности в нём больше.
Уверенность в своём существовании – это огромная и страшная сила.
Я вот не понимаю, как это можно Заниматься Любовью. Ну или Сексом.
Заниматься Любовью могут только американцы. Это когда женщина вспрыгивает на мужчину и они страшно оба кричат. То есть сначала там играет такая, знаете, Музычка, романтическая, и горят свечи. Главный момент в таком занятии любовью наступает, когда он говорит: «О Май Год! – говорит. – Я ни одного раза в жизни не имел такого секса с женщиной!»
Хотя, может быть, он и не то говорит, может быть, это переводчики опять наврали, переводчики – они вообще известные мудаки, но всё равно он обязан как‑то выразить свою радость, а то не считается, что это был Хороший Секс. И она тоже должна выразить, а то он её пристрелит. Ну или пойдёт жаловаться лучшему другу, а тот ему в утешение расскажет, что его подружка тоже не всегда выражает радость, и тогда они пойдут и всё равно кого‑нибудь пристрелят. Потому что все проблемы от Плохого Секса.
У нас в стране этот Секс тоже не так давно появился вместе с Макдональдсами, и надо бы его снова запретить, тут я согласен с Коммунистами.
Трахаться я пробовал в далёкой моей ушедшей навсегда юности. Это такое тоже интересное занятие: участники, как правило, в жопу пьяные – где‑нибудь на лестнице, под лестницей, в пыли, в окурках, на чердаке, быстро‑быстро давай, а то зайдут. Всё запуталось, ничего не расстёгивается, и где же тут Грудь, кажется, вот она, ладно, будем считать, что это она и есть. Вот что‑то мокрое, вокруг волосы, куда ж тут засовывать, да вобщем‑то это уже и несущественно, потому что всё кончилось. Неизвестно только, что делать с этим мокрым пятном на юбке.
Перепихнуться можно в каптёрке. Она приспускает ватные штаны и курит папиросу. Он папиросу не курит, потому что думает о том, что надо побыстрее, а то там без него выпьют всю водку.
Совокупляются люди, очевидно, с целью зачатия детей или с другими медицинскими целями. В совокуплении главное – это не получить никакого удовольствия. Совокупление не является скоромным занятием и его можно совершать даже в Великий Пост.
Коитус наверняка тоже кто‑то совершает, бывают, наверное, такие затейники, но даже в интернете нет ни одного сайта, посвященного коитусу, ни единого. Возможно, он относится к уголовно наказуемой порнографии.
А лично я уже довольно много лет занимаюсь просто Еблей.
Ебля отличается от всего перечисленного тем, что если не хочешь ей заниматься, то и не надо. Если человек тебе неприятен, то с ним можно и не ебаться. Во время Ебли ни в коем случае нельзя заботиться о том, чтобы Партнёрша получила удовольствие – она сама с этим как‑нибудь разберётся, не маленькая, если вы, конечно, не педофил. А то есть такие люди, которые ни за что не успокоятся, пока не доведут Партнёра до Оргазма. На улице даже догонят и доведут. Таким людям нужно заниматься Сексом, а не ебаться.
И кстати сказать, с Партнёрами ебаться нельзя. Партнёров – их можно кидать на бабло или не знаю, что там ещё с ними можно делать, но ебаться – это ни в коем случае. Ебаться лучше всего с какой‑нибудь хорошей женщиной. Когда не с женщиной или не с хорошей, это называется как‑то по‑другому, видимо.
Ебутся при помощи Хуя. Пиписки, члены, пенисы и фаллосы используются при каких‑то других занятиях – возможно, при сдаче мочи или во время Коитуса. «Мой Петушок» и «мой Красавец» должны быть немедленно отрезаны и спущены в мусоропровод.
Киски и распускающиеся бутоны отрезать сложно, так что пусть себе где‑нибудь цветут и пахнут, нам они не интересные.
Влагалище – это такое сырое и заболоченное место, привлекательное только для пениса.
Вульва является каким‑то медицинским органом, наподобие двенадцатиперстной кишки, и может заинтересовать разве что маньяков.
Минет делают только бляди и только за деньги. Честные хорошие женщины просто сосут Хуй.
Куннилингус осуществляется, вероятно, в гинекологическом кресле, но лично меня туда не пускают, так что не знаю, что это такое.
Ни одного хорошего русского слова для обозначения презерватива не подобрано. Есть плохое слово «гондон», но оно чаще употребляется для обозначения ненужного человека. И презерватив тоже не нужен для Ебли. Он нужен только для Безопасного Секса – это то же самое, что Занятие Любовью, но с первым встречным, которого неизвестно даже, как фамилия и где живёт.
Вот такая лингвистика.
А меня ещё некоторые упрекают в том, что я будто бы ругаюсь Матом. Я им не ругаюсь, я просто не знаю, как можно по‑другому, извините.
Менструация – это очень непростая штука.
Женщины обычно носятся с ней так же трепетно, как мужики со своим Хуем. При этом если Хуй считается явлением во всех отношениях положительным, то с Менструацией ничего не понятно: с одной стороны – это Огромная Радость, а с другой стороны – это Огромная же Катастрофа, потому что наступает она всегда так же некстати, как зима в городском коммунальном хозяйстве. Готовиться к Менструации загодя считается плохой приметой, потому что её можно спугнуть и она тогда не придёт. Поэтому какому‑то безответному существу, случившемуся рядом, приходится тащиться среди ночи неизвестно куда за Прокладками.
Кроме того, совершенно неизвестно, как себя правильно вести во время Менструации: нужно ли непрерывно ебаться или, наоборот, ни в коем случае?
Или же нужно сидеть с полными невыплаканных слёз глазами, а потом дать наконец по башке этому Чурбану, этому, блядь, Одноклеточному, у которого в жизни вообще всего три занятия: Нажраться, Поебаться и Захрапеть? Либо же всё это надо было проделать до, а не во время? Непонятно.
А вообще Менструация – довольно удобная штука: выдрать у кого‑нибудь пучок‑другой волос, швырнуть в него утюгом, промахнуться, от этого разрыдаться, а потом развести руками: уж извините, это Цыкл такой.
Да и кругом у всех тот же бляцкий Цыкл, всё откуда‑то снаружи: в новолуние – тоскуем, в полнолуние – гуляем по карнизу, травка зеленеет – по лужам скачем, ветер подул – бредём ссутулившись, петух прокукарекал – утро у нас, ворон каркнул – невермор пришёл, кирпич на голову упал – пора, стало быть, помирать, пожили, спасибо большое.
Ничего из своей головы, абсолютно ничего.
Вот, допустим, собрался человек неизвестно куда непонятно зачем, предположим, на остров‑валаам.
Тогда едет этот человек на особый речной вокзал. А там возле берега уже шатается для него пятиэтажная Хуйня: с водопроводом, магазином, кастеляншей, унитазами, футболом в телевизоре, диванами, водкой, сантехниками и домоуправом. И играет такая музыка, как будто вот сейчас это всё отправится в путь по водным просторам. И оно туда действительно отправляется, о чём из репродуктора поёт филип‑киркоров.
Плавать эта Хуйня, конечно, некоторое время может. Но только если вода под ней не закачается. Или ветер на неё не подует. Или если пассажиры со слишком толстыми Жопами сгрудятся все на одном борту, тогда Хуйня, конечно, накренится и ёбнется. От таких Жоп что хочешь ёбнется. Атак пока ничего, плывёт.
И вот доплывает Хуйня до самых почти водных просторов. А там вода слегка шевелится, и ветерок такой, знаете, повеивает. Чайки каркают, на волнах качается старичок в дырявой лодочке.
«Да тут же шторм! – кричит в мегафон капитан в белой фуражке. Потому что капитану два года до пенсии, у него жена, двое детей, две любовницы – одна в Лахте, другая в Шушарах, и у каждой тоже по двое детей и по двое любовников, а на острове‑валаам капитан уже сто пятьдесят раз был и ровно нихуя интересного там всё равно нету. – Полный назад! То есть самый полный стоп! И не шевелиться никому, блядь!»
И становится Хуйня на якорь, а старичок уплывает куда‑то за горизонт, наверное, прямо на волшебный остров‑валаам. «Извините, а мы всё же поплывём?» – робко спрашивает капитана депутат от пассажиров. «ГОВНО плавает!» – отвечает ему капитан и презрительно сплёвывает на пол жевательный табак.
И говно действительно плавает, а Хуйня уже никуда не плавает, потому что вращается вокруг своего якоря со скоростью два витка в час, что, между прочим, в три раза быстрее, чем станция мир вокруг земли.
И пассажиры наблюдают непрерывную смену восходов и закатов, и домик на неизвестном счастливом берегу в сорок пятый раз проплывает мимо их окна, и от этого пассажиры теряют всякие представления о пространстве и времени, о свете и мраке, о добре и зле, и вообще как их зовут и какая страна их взрастила, и пляшут с толстыми женщинами до утра, а может быть до вечера – никто уже не понимает – под песни африка симона и ансамбля бони‑эм, и жрут водку, и блюют в гальюнах и просто так, и снова пьют водку, и их зовут на завтрак, потом на обед, потом опять на завтрак. И валятся они наконец, и засыпают до той самой минуты, когда гаркнет им в ухо страшная кастелянша, которой нужно то самое махровое полотенце, что улетело вчера прямо в лунную дорожку на сребристой водной глади.
И выходит в конце концов человек на том же самом речном вокзале, и бессмысленно стоит на причале, но уже вспоминает потихоньку несколько букв из своей фамилии и ещё немного про то, что если в полдень встать спиной к солнцу, то слева будет юг, а справа восток, и при этом они никогда местами не меняются.
Кто‑нибудь, конечно, ещё должен будет напомнить этому человеку, как пользоваться туалетной бумагой и на какой свет нельзя переходить улицу, но жить он уже будет. Хотя окочурится, конечно, когда‑нибудь непременно, но нет, пока ещё не сейчас.
Пиздец, говорят, приходит незаметно. Это плохой Пиздец приходит незаметно, видели мы такой. Выскочит из кустов, Хуй покажет: оп‑ля! Вот уж удивил так удивил.
Настоящий Пиздец приходит не так. Настоящий Пиздец выходит торжественный и сияющий, как авианосец Миссури из Порта Приписки до Пойнт‑оф‑Дестинейшн. Проходит Суэцкий канал, Панамский, Гибралтар, огибает Мыс Доброй Надежды, раздавливает по пути Сейшельские острова с самым лучшим на Земле климатом, даже не замечает, разве что пара кружек на камбузе треснула.
А мы мечемся по периметру нашего мелкого брунея: а? что? куда копать? вглубь? вширь? чем запасаться: крупой? водой? постным маслом? пистолетом с одним патроном, чтоб поднять на себе флаг и затонуть? Или просто встать на берегу гордо, как Пушкин на картине Айвазовского‑Репина, и рассказать прибою свои накопившиеся претензии? Хуй его знает.
Одно в таком Пиздеце приятно: он большой, а мы мелкие. Если он с первого раза не попал, то пока он вокруг Африки развернётся, мы уже бороду сбрили, зубов навставляли, два раза женились да и окочурились от естественных причин, извините уж.
Всякого, кто смотрел по телевизору концерт, скажем, Петросяна, или там Коклюшкина, или ещё хуже, когда они все вместе соберутся с арлазоровым и этим, которого пчёлы покусали, и ещё про кроликов, так вот, всякого человека страшно сразу интересует вопрос: где они взяли этих зрителей? Кто вообще эти люди? Откуда они набили ими полный зал? Почему в нём нет ни одного человека, который не умирает от смеха, когда петросян изображает японца?
А всё очень просто. На самом деле, если я или, допустим, вы пойдём покупать билет на такой концерт, то нам его не продадут ни за какие деньги. Нету, скажут, билетов, нету, все кончились. И тут же продадут билет на самый лучший первый ряд подполковнику в отставке, который стоял за нами. А следующему тоже не продадут – они там очень хорошо в людях разбираются.
И даже если мы, допустим, как‑нибудь всё же раздобудем билет – купим у кого‑то или, может быть, украдём, то нас всё равно остановят на входе, отберут билет и прогонят. Хорошо, если ещё по шее не накостыляют, потому что нечего людям настроение портить кислой своей мордой.
Но если так произошло, считайте, что это вам очень сильно повезло, потому что, если вы как‑то всё же проникли в зал и начался концерт, а вы там, где нужно, не рассмеялись, к вам моментально подойдёт охрана и утащит вас за кулисы в гримёрную к арлазорову. Все знают, что арлазоров – он не человек, но мало кто знает, что он одним ударом ломает позвоночник в двух местах. Впрочем, до смерти он обычно никого не убивает – просто выдёргивает из человека всё ненужное и потом отпускает.
Главное – это к Дубовицкой не попасть, про это лучше даже не думать, не надо этого.
У меня нет ни одного знакомого, который бы любил слушать Пугачёву, Киркорова или Галкина, Петросяна или Степаненко.
Кроме того, я не знаю ни одного человека, который ел бы шаверму, одевался в бутиках или платил за мобилу чаще, чем раз в неделю. Тем не менее, если включить телевизор, вы увидите именно Пугачёву, Киркорова и так далее, по левой стороне улицы расположены поочерёдно шавермы и салоны мобильной связи, а по другой – бутики.
Нет, безусловно, какие‑то люди всем этим пользуются, но их не может быть столько.
Видимо, тут мы имеем дело с очередным случаем Наёбки.
Никаких концертов Алла Пугачёва или Киркоров не дают – если бы они и решили дать такой концерт, на него бы пришло человек десять‑двадцать пенсионеров, а Пугачёвой с Киркоровым это позорно. Поэтому все концерты, которые с утра до вечера показывают по телевизору, – это компьютерный монтаж. И даже если весь Невский проспект затянут перетяжками, приглашающими на концерт Киркорова, – вы всё равно на этот концерт не попадёте, потому что Киркоров внезапно заболел. Он вообще за всю жизнь был в Петербурге только один раз, чтобы набить морду Шевчуку, да и то не факт.
И то же самое с остальными.
В шавермах, если заглянуть в окошко, тоже постоянно кто‑то сидит. Но это подставные люди, вроде тех, которые оживлённо играют в напёрстки и всё время выигрывают, чтобы подманить Лоха. И шаверму они едят фальшивую, наподобие того, как Урфин Джюс ел за обедом пиявок из шоколадного теста. Если же простой человек зайдёт в шаверму, то его, конечно, сначала накормят настоящей шавермой, а потом ограбят до нитки, потому что деньги ему уже не понадобятся, так как через сутки он околеет от дизентерии в боткинской больнице.
В бутиках я несколько раз бывал по каким‑то глупым оказиям. Там очень страшно. Когда заходишь в бутик, от стены бесшумно отделяется изголодавшая девушка, похожая на самку паука. Если вы вовремя не сбежите, она всучит вам трусы за двести баксов, а потом откусит вам голову и съест.
А вот про салоны мобильной связи ничего плохого сказать нельзя: деньги там принимают с удовольствием. Сколько дадите, столько и примут, и дадут взамен бумажку. Можно подойти через пять минут – и они опять с удовольствием возьмут ваши деньги и опять дадут бумажку. Да хоть весь день ходите.
Непонятно только, куда эти деньги деваются. Это как кормить шахту лифта апельсинами. Просто они, видимо, очень там любят деньги.
Хотя иногда можно видеть действие этих денег. Сидит, например, человек, веселится. Вдруг звенит у него телефон. «Да», – весело говорит человек в трубку. Потом долго слушает, и лицо его сползает. «Да», – говорит он ещё раз и уходит навсегда, не попрощавшись, как скрипач из тысячу лет как остопиздевшей песни ансамбля воскресение.
А всё‑таки женщины довольно сильно отличаются от мужчин.
Вообще сама идея разместить в таком небольшом объёме всю эту технику для производства живых людей, – она совершенно в принципе невыполнима. Если задуматься о внутреннем устройстве женщины, то это примерно как если открыть капот автомобиля и туда смотреть. Ничего не понятно – шланги какие‑то, трубы неизвестно откуда и куда. Куча каких‑то штук, совершенно ненужных на первый взгляд, но без них никто никуда не поедет. Оху‑еть, в общем.
И при этом техника эта вся весьма‑таки ломкая, как раз потому, что сильно сложная. Она не предназначена для того, чтобы скакать с ней по кочкам, нырять в глубины, карабкаться в горы и летать с ней в космос. Стационарное такое весьма устройство.
Ну, если, конечно, не важно, чтобы оно работало, то можно и крутить двойное сальто с винтом, но если хочешь рожать детей, то сиди лучше и не прыгай.
И Господь Бог, когда это всё сочинял, тоже понимал, что вот это и есть самое слабое место и никак при этом нельзя кардинально повысить его надёжность. Он, конечно, укрепил всё вокруг – женщины, они и живут дольше, и с ума сходят реже, и вообще на них пахать запросто можно, что неоднократно осуществлялось. Но всё равно сбоит – очень мало на свете счастливых женщин совсем без гинекологических проблем.
Более того – Господь Бог придумал целую Богоизбранную Нацию именно для того, чтобы она осуществляла техобслуживание наиболее уязвимых узлов – нацию гинекологов и дантистов, и как раз в этом и заключается её Предназначение, а вовсе не в том, чтобы всех купить и продать.
Кстати, Евреи, давно вам хотел сказать Неприятное.
Вот лично я думаю, что это не вы ответственны за всё зло, происходящее в мире. Из‑за вас происходит процентов максимум пять‑десять зла, может быть даже меньше.
И Христа не вы распяли – вы просто не сильно возражали. И если в кране нет воды, то это не вы её выпили, а просто сантехник наш Коля – пьяный мудак. И не потому он пьяный мудак, что вы споили русскую нацию, а потому, что у него просто руки растут из Жопы.
Я понимаю, что обидно такое слышать, но должен же кто‑то это сказать.
А вот так, например, получилось, что жил ты, жил и вдруг стал Начальником. То есть не то, чтобы ты прямо так сильно в эти Начальники рвался, ты вообще всякое начальство с трудом переносишь, потому что начальство – оно тупое всегда, нудное и само не знает, чего хочет. А ты будешь совсем другим начальником, не таким как все.
И вот приходишь ты утром на работу, ровно в ноль‑ноль, хотя тоже поспать любишь, садишься за свой свежевымытый начальственный стол и начинаешь ждать подчинённых.
А они не идут. Час не идут, два не идут. Приходят к обеду уже пьяные, и по лицам их видно, что сегодня они уже работать не будут. И завтра не будут, и вообще никогда не будут, если, конечно, не дать им хороших пиздюлей. Потому что им на всё насрать. Потому что, кроме тебя, это всё вообще никого не интересует. А зарплату им подавай! Причём зарплата у них каждый месяц ровно в два раза больше, чем они наработают за год. И ты им эту зарплату платишь из своего личного кармана, отбирая её у небогатых своих детей и матери‑старушки, труженицы и бессеребреницы.
И вот однажды ты себя застаёшь за таким занятием: стучишь ты, значит, по столу кулаком, а изо рта у тебя летят во все стороны слюни. И вдруг ты понимаешь, что все предыдущие твои начальники были в общем‑то не такие уж хуёвые и что из всех этих начальников самый хуёвый именно ты.
А вообще – почему они начальники? Чья это идея, что должны быть начальники? Они что – знают некие секретные вещи, которых больше никто не знает? Они сами‑то стали счастливыми, чтобы научить других? Ну ладно, сейчас они несчастные, потому что мы все хуёвые работнички. Ну а если мы всё‑всё сделаем, как надо, вовремя, красиво и так, что не оторвёшь, тогда оно наступит, это счастье? Вот это, которое мы сделаем, оно кому‑то нужно, кроме того человека, который это заказал? А ему самому оно нужно или тоже нужно только его начальнику?
А может быть, всё это вообще никому не нужно? Может быть, самое умное – это взять такой узелок на палочке, какие бывают у ёжика или чиполлино, и попиздить куда‑то по кривой такой тропинке, какая бывает только в мультфильмах?
Всегда, кстати сказать, страшно было интересно: а что же там в этом узелке? Не кальсоны же.
Глупые идиоты совершенно непонятно почему делят людей на мужчин и женщин, черножопых и белоухих, толстых и тонких и ещё там много у них всяких делений. На самом же деле люди делятся по одному‑единственному признаку: они бывают Лысые и Волосатые.
Среди женщин Лысые – скорее исключение, поэтому женщины никак не делятся, они практически монолитные. Худые, толстые, блондинки, лесбиянки и негритянки – все они Волосатые и всё. Никаких других важных признаков у них нет. Даже то, что они женщины, – это тоже несущественно.
Мужчины же, напротив, очень сильно делятся на Лысых и Волосатых. При этом вовсе нельзя сказать, что Лысые отличаются особенной жестокостью или, наоборот, весёлым характером, что они умнее или глупее, чем Волосатые, – они просто Лысые, этого достаточно.
Известное всем строгое чередование Лысых и Волосатых среди правителей России говорит лишь о том, что в мире таки существует строгий порядок, а больше ни о чём не свидетельствует. Нельзя сказать, что Сталин, Брежнев, Черненко и Ельцин тяготели, например, к диктатуре, а Ленин, Хрущёв, Андропов, Горбачёв и Путин – наоборот, к демократии, ничего такого не замечено. Путин, кстати сказать, ещё не вполне Лысый, но, безусловно, уже и не Волосатый. Это очень важный момент, он ещё проявится, но тогда будет уже поздно.
С особым же подозрением следует относиться к Ложным Лысым, то есть тем Волосатым, которые бреют голову, и к Ложным Волосатым, которые пересаживают волосы на лоб. А самые опасные – это те, которые носят Зачёс, таких людей вообще не должно быть.
Когда дни становятся совсем короткими, а ночи длинными, это означает, что скоро уже у тех людей, которые усердно занимались весь год трейдингом и франчайзингом, андеррайтингом и хеджированием, наступит Крис‑мас. И придёт к ним аккуратный Сантаклаус, и споёт им джынглбелз. И достанет он из своего мешка всё, что есть в этом мире Прекрасного: Чизкейков и Кукисов, Экстра Фреш и Ультра Уайт Хендипак, Дайрект Драйв и Дуал Экшн, Трипл Скан и Фрешнес Контрол, и много‑много ещё такого, о чём другие люди даже и не слышали никогда, а если и слышали, то ничего всё равно не поняли, зачем оно нужно.
А к тем людям, которые весь год с трудом успевали по арифметике и правописанию, выпиливали кривые табуретки и собирали утиль, к ним только считай через неделю постучит клюкой в дверь в жопу пьяный Дед Мороз, даже без Снегурочки, которую как раз в это время ебут предыдущие поздравленные.
Он достанет из своего грязного мешка Кулёк – тот самый, который много‑много лет добывает он на своём севере из нескончаемых запасов в слое Вечной Мерзлоты: в Кульке лежит зелёное пятнистое яблочко и обязательно мандарин, без мандарина Кульков не бывает. Ещё там есть много леденцов дюшес и ирисок золотой ключик, пять карамелек гусиные лапки, три шоколадных батончика, несколько невкусных шоколадных конфет с белой начинкой и две очень вкусные конфеты: мишка на севере и красная шапочка. В некоторых кульках ещё попадается грильяж, но это как кому повезёт.
За этот Кулёк он потребует, чтобы ему спели в‑лесу‑родилась‑ёлочка, но даже не дослушает до конца, потому что за последние двести лет ёлочка эта его очень сильно заебала. Потом он выпьет рюмку, Дед Морозу от рюмки отказываться запрещено, и уйдёт, не попрощавшись, куда‑то в ночь. Но там в ночи очень страшно, и летают везде китайские ракеты, и поэтому заснёт Дед Мороз прямо на лестнице, подложив под голову свою ватную бороду, которая как раз для этого ему и нужна.
Ну вот, значит, помянем старый год, только не чокаться.
Закусить, помолчать и, глядя в выпуклые президентские глаза в телевизоре, настучать на самих себя: чего не сделали, а чего, наоборот, наделали, чего несли, поскользнулись и вдребезги, а чего донесли, понюхали – и в мусоропровод. Про то новое счастье, которого нажела‑ли под прошлые куранты себе лично и всем не пригнувшимся, про то, что из этого вышло, и пообещать больше так не делать.
А вот и он – счастливый, совсем новенький, вот уже на нас наступает: хряп‑хряп, зубищи лязгают, ножищи колесом, и грохочут вокруг него китайские канонады. И всё будет теперь не так, всё будет по‑другому.
Главное – ни в коем случае не смотреть, как этот кошмарный Женя Лукашин ест заливную рыбу без хрена. Все наши несчастия произошли от того, что Женя Лукашин ел заливную рыбу без хрена. И от Нади этой, ещё более кошмарной. Каждый год, как только мы собрались уже, чтобы всё было по‑другому, она тут же споёт про то, как ей нравится, что мы больны не ей, и всё опять как всегда: просыпаемся мы на том же диване, и едим всё тот же прошлогодний салат, и поправляемся мы прокисшими ядовитыми напитками, и после второй же рюмки наступает ночь, и февраль у нас на носу, короткий месяц, в который ничего ровно нельзя успеть сделать, и весна потом наступает в мае, и лето прошло словно и не бывало, и арбузы потом все несладкие, и яблоки червивые, и вот уже опять темно и чавкает под ногами, и опять всё‑всё просрали.
Зато, если мы не увидим Женю Лукашина, то завтра мы проснёмся, а там утро красит. И ночь нежна. И трава до того по пояс, что так бы её всю и съел. И прямо из подъезда вышел – а там поползень, бересклет и вереск, и мы всех их друг от друга отличаем. И люди все такие, что даже не противно: вопросы задают только те, на которые можно ответить, больше трёх не собираются, а если собираются, то не галдят. И вообще всё как‑то эдак шелестит и повевает, а вовсе не скрежещет и пердит. И в небе что‑то вращается само по себе, без нашего участия, но красиво. Вон там плещется слегка, но не брызгает, вон оттуда немного светит, но не так, чтобы прямо в морду, дождик идёт или снежок, но за шиворот не течёт и под ногами не чавкает. И даже сигарету если закурить не с того конца, то получается ещё вкуснее.
Вот так оно всё и должно быть. Непонятно, правда, почему всё это должно наступить именно первого января. Но почему бы и не первого января, в конце концов, какая нам в жопу разница.
Весь нынешний мир устроен таким образом, чтобы человек как можно быстрее сошёл с ума. Потому что если человек нормальный, то он доставляет всегда окружающим очень много хлопот: то ему не так и это ему не эдак. То сыро ему, то жарко, то электричество ему дорого, ато ещё, прости Господи, сам Президент ему чем‑то не угодил.
Другое дело – человек сумасшедший. У него если и есть какие‑то претензии, то все равно до окружающих он их никак донести не может, и даже если может, то получит пару раз дубинкой по рёбрам, да и успокоится.
Когда‑то давно, при социализме, необходимая степень шизофреничности населения достигалась путём несовпадения реальности декларируемой и реальности настоящей. Социалистический житель всё время слышал, что собран небывалый урожай, отлито немыслимое количество чугунных болванок, повсюду вспахана зябь, в космос запущены очередные герои и чувствуют себя отлично. А в магазин зашёл – все то же самое: икра кабачковая и сок берёзовый в трёхлитровых банках. Значит, мало ещё вспахали, недостаточно ещё разведали и, скорее всего, не обошлось тут без неприятеля.
Но социализм давно кончился, доказав сам себе собственную неэффективность, и в наше с вами время, для того чтобы человек побыстрее сошёл с ума, внедрено множество позаимствованных на Западе прогрессивных технологий. Например, включает человек телевизор, а там ему говорят: «Сделай паузу!» И тут же, без всякого перерыва, кричат: «Не тормози!» Потом говорят: «Наше мыло гарантирует беспрецедентное увлажнение!» и тут же, опять без всякой паузы, скачут невероятно сухие младенцы. Только что обещали удалить все волосы навсегда и вдруг обещают пересадить их с затылка на лоб.
Этот метод, кстати сказать, давно известен цыганкам и лохотронщикам: необходимо одновременно говорить человеку в два уха совершенно противоположные вещи, тогда этот человек отведёт вас к себе домой, отдаст все свои сбережения, напишет на ваше имя завещание, сам ляжет в фоб и добровольно примет мышьяк.
Построены целых два противоположных мира.
В одном живут счастливые домохозяйки, варящие волшебные супы из бульонного кубика, женщины без единой морщины на всём теле и дети, поедающие полезные для ума и роста продукты. Но никто не знает, где они живут, откуда берутся, как размножаются и с каких небес свалился этот сияющий автомобиль. Почему у нас вроде бы всё то же самое, но пыльное, помятое и всегда чем‑то недовольное? И совершенно непонятно, когда они там работают, видимо, вообще никогда. Они там всё время поют караоке, выжимают яблоки, бреют ноги и моют голову. Но тогда откуда у них на всё это деньги? И кому, спрашивается, верить? Глазам своим, которым чудится, что пятно с плиты не оттёрлось и не ототрётся никогда? А у них почему оттёрлось одним движением? Почему им там вкусно, а нам от того же самого – нет? Им пахнет хорошо, а нас тошнит? Почему у них кожа, как шёлк, а у нас – даже сказать неудобно. Каким‑то людям показали лазерное шоу, а нам – три шатающиеся в небе зелёные палки.
Однако задача вовсе не заключается в том, чтобы человек навсегда затосковал по идеальному миру, как Фродо по пропавшему колечку, это никому не нужно. Нужно просто человека сбить с толку, чтобы он вообще уже больше ничего не спрашивал и делал, что скажут. Для этого придуман второй мир – кошмарный.
Этот мир обязательно показывают во всех последних известиях. Там всё сгорело, рухнуло, взорвалось и утонуло. Кто остался живой, тот заболел куриным гриппом. По улицам там ходят исключительно скинхеды, фашисты, маньяки и режут всех подряд. Кругом оборотни – в погонах и без. Остальные жители все заснули с непотушенной сигаретой и умерли. Там кончилась демократия, и по улицам скачут опричники с метлами и пёсьими головами, кругом цензура и сын пишет донос на отца.
Человек, насмотревшись новостей, с опаской выходит на улицу, совсем уже готовый к немедленному аресту и ограблению, а на улице всё как обычно: бомж роется в мусоросборнике, люди куда‑то бегут по своим никому не интересным делам, возле метро скучает всё та же милиция, дожидаясь какого‑нибудь чрезмерно чернявого прохожего.
Человек покупает в киоске газету, раскрывает – и волосы тут же встают на нём дыбом. Осторожно осматривается по сторонам – нет, всё тихо, люди как люди. Не сказать, что все до единого очень сильно приятные, но друг на друга не бросаются.
Человек начинает сомневаться: а вдруг это всё кто‑то придумал?
Но нет, в тех мирах всё происходит как у настоящих людей: сегодня они съели одно, а завтра – другое, они там непрерывно изобретают зубные щётки, женятся, разводятся, дети ползают, а Пугачёва, вон, оказывается, уж целых десять лет замужем за Киркоровым – как времечко‑то бежит.
Если там что‑то утонуло, то это навсегда, и никогда не бывает так, чтобы одно и то же сооружение рухнуло два раза подряд.
И тогда человек понимает, что это его как раз не существует. Это он живёт где‑то посередине, то есть нигде. И никуда его не берут – ни в ужасный мир, ни в прекрасный. Ему‑то, конечно, хочется в прекрасный – к весёлым людям со здоровыми зубами, но туда совсем никак, не для него он сделан. Даже если пойти в магазин и накупить всего, что они советуют: чудесный какой‑нибудь телефон или домашний кинотеатр, то всё это будет ненастоящее. Настоящее продают только там, внутри, и только там оно приносит счастье. А ему достаются одни гнилушки какие‑то, золото троллей – купил, принёс домой, воткнул, включил, посмотрел, выключил. Потом тихо‑тихо, чтобы не потревожить соседей, сошёл с ума и заснул.
А утром встал, намылился, чем предписано, побрился, чем указано, почистил тем, что так горячо рекомендовано лучшими стоматологами, посмотрел на себя внимательно в зеркало и ушёл куда‑то.
Потому что сошёл ты с ума или не сошёл – это никого особенно не волнует, если ты, конечно, переходишь улицу на зелёный свет, держишься правой стороны, вовремя оплачиваешь, не пользуешься туалетом во время стоянки поезда и соответствуешь прочим, вовсе не таким уж непомерным требованиям.
Нет в целом свете человека, более несчастного, чем автомобилист, – он ненавидит всех.
Он ненавидит пешеходов, зачем‑то переходящих улицу именно тогда, когда автомобилисту нужно повернуть направо, а также выскакивающих где попало, да ещё и пьяных постоянно. Пешеходов вообще трезвых не бывает – потому они и пешеходы. Кроме того, стоит только оставить машину без присмотра, как пешеходы тут же выбивают в ней окна и воруют из салона ценные вещи и обязательно радио. А без радио, все знают, в автомобиле ездить нельзя.
Автомобилист ненавидит велосипедистов. Притворяясь полноценным участником дорожного движения, велосипедист совершенно не желает соблюдать правил этого движения. От него никогда не знаешь, чего ожидать: он может выехать из‑под кирпича, проехать на красный, свернуть там, где это запрещает соответствующий знак, и никто ему не скажет ни слова. Хуже того – в любой момент велосипедист может заехать на тротуар, соскочить со своего велосипеда и превратиться в самого обычного пешехода. Но более всего велосипедисты раздражают конечно в пробках, когда, повиляв между машин, они уезжают в сияющую даль, а автомобилист остаётся ещё полчаса дожидаться в бензиновом чаду своего права пересечь заветный перекрёсток. И это не потому, что его транспортное средство чем‑то хуже велосипеда, об этом даже смешно говорить, а потому что автомобилист честный – все стоят и он стоит, а велосипедист – мерзавец и жулик.
Но больше всего автомобилист конечно же ненавидит других автомобилистов.
Ненавидят ли друг друга пешеходы? Бывает, конечно, но не так часто. А автомобилист ненавидит другого автомобилиста на дороге всегда. Даже человека с полосатой палкой он ненавидит меньше – враг он и есть враг, работа у него такая, его даже можно где‑то понять. Но вот чего совершенно невозможно понять – это кто выдал права всем этим идиотам, кретинам и просто припадочным, которые едут впереди, слева, справа и сзади? Почему они ещё не в тюрьме? Куда вообще смотрит ГАИ?
Хуже всех, конечно, ездят те, которые с московскими номерами. У них там в Москве вообще никаких нет правил, там каждый ездит, как хочет. Ну и из деревень тоже понаедут – они привыкли, что всё дорожное движение состоит из коровы и трактора беларусь. Ну а про женщин за рулём даже и сказать нечего – только заплакать, а лучше бы, конечно, запретить им вообще за руль садиться. Или вот эти прошмандовки в джипах – знаем мы, чем они эти джипы себе зарабатывают.
Автомобилист ненавидит толстожопые наглые мерседесы и лексусы, чувствуя их к себе презрение, но так же ненавидит и презирает мятые копейки и одноглазые шестёрки – за их равнодушие к очередной вмятине на боку, заклеенный скотчем фонарь и торчащую из багажника шестидюймовую доску. Отвратительны коптящие соляркой фуры, которым вообще всё безразлично, и маршрутки – за их безнаказанность и хамство. Да вообще все отвратительны.
Одно лишь существо любит автомобилист – ласточку свою, красавицу и умницу, болезненное, хрупкое и беззащитное создание из жести и пластмассы. Это существо требует очень много внимания: его надо мыть шампунями, подтирать за ним лужицы и слушать, не урчит ли у него в животе, не съело ли оно чего‑нибудь неполезного, а то сейчас на заправках такую уж дрянь иногда зальют. Автомобилист любит свою машину со всеми её капризами, дурным характером и периодическими недомоганиями, такую, как есть. Потому что настоящая любовь может быть только такой.
И даже выйдя из своей машины, автомобилист вовсе не превращается в беспечного и безответственного пешехода. В гостях он скучен и раздражён, потому что все пьют, а он за рулём, да и машина стоит в незнакомом дворе – мало ли что. Вот и тянет он жену за рукав – пойдём, пойдём, хватит уже, посидели и будет. Предлагать автомобилисту оставить машину и поехать домой на метро – этого не нужно делать ни в коем случае. Лучше сразу дать ему в морду и сказать что‑нибудь про его маму – так он меньше оскорбится. На метро! Скажут тоже. Да он в метро уже десять лет не опускался.
Вывезя в выходной день неблагодарных пассажиров на берег залива, автомобилист выпивает бутылку пива и с ненавистью жарит шашлык, потому что остальные все напились и скачут по берегу, а он один тут ответственный человек.
Даже сидя дома в тапочках перед телевизором, автомобилист страдает от событий, которые оставляют пешехода совершенно равнодушным: вот государственная дума приняла закон об обязательном автостраховании, вот вроде бы не приняла, а потом всё равно приняла. Опять повысилась цена за баррель – стало быть, бензин снова подорожает.
Но самое страшное случается, когда машина автомобилиста ломается или, прости Господи, нет лучше даже не думать о том, что её могут угнать.
Нет более растерянного и беспомощного существа, чем автомобилист, оставшийся без автомобиля. Вздрагивая и озираясь, он всё же входит в метро, не знает, сколько стоит жетон и куда его бросают, и с ужасом спускается в преисподнюю, где воют в трубах подземные демоны, скачут крысы величиной с лошадь и кричит по радио сердитая женщина. Он не знает ни одного автобусного маршрута и не догадывается о том, что канал Грибоедова можно перейти по пешеходному мостику – он вообще этого мостика ни разу не видел. Он думает, что ближайший продуктовый магазин находится в десяти минутах езды от его дома, и не знает, что прямо за углом есть точно такой же магазин, но там на въезде висит кирпич, и поэтому он там никогда не бывал. «Ну, что там? Когда?» – названивает он каждые пять минут в автомастерскую. Но в автомастерских, как все знают, работают одни чёрствые бесчувственные сволочи, которые то не отвечают, то они пьяные, то нужной запчасти им не завезли, нужно заказывать из Финляндии – это займёт где‑то месяц. Месяц! Целый огромный и нескончаемый, как в детстве до дня рождения, месяц. Это в машине время бежит быстро – хлоп, и нет месяца, а вот и год прошёл, как не бывало, и снова нужно проходить техосмотр.
А ещё мерзавцы эти в мастерской обязательно найдут миллион неполадок для того единственно, чтобы окончательно оставить автомобилиста без штанов, и когда предъявят ему счёт, все волосы встанут на нём дыбом. Но вот она стоит, красавица, – садись и езжай куда хочешь, и нужно отдать за это счастье всего лишь деньги. И отдаёт он всё самое последнее и заветное, припрятанное подальше – жене на шубу, любовнице на мобилу, детям на компьютер, на летний отпуск, на какое‑то ещё будущее счастье, – только отдайте машину.
Зато нет на этой, как правильно сказал поэт, весьма мало оборудованной для веселья планете человека более счастливого, чем автомобилист, получивший свою машину из ремонта. Вчера ещё сутулый никчемный чело‑вечишка с бегающими глазами и суетливыми движениями, он вдруг распрямляется, приобретает уверенность в голосе и огонь во взоре. Ему вновь подвластно всё, он не станет ждать милостей от природы – нет! Он просто подъедет на своей машине и все их заберёт, и природа склонится перед ним покорно. Он с шуршанием будет лететь по автостраде под волшебную флейту авторадио, пожирая по два километра в минуту, и встречные машины будут приветливо мигать ему ближним светом, заботливо предупреждая о притаившемся в кустах милицейском радаре. О величие человеческого гения! О счастье, которое, что там ни говори, иной раз возьмёт да и озарит да мгновение блистающей вспышкой тусклые и унылые наши дни.
Среди нынешних поклонников условных картье и мерседесов (не знаю впрочем что там сейчас у них считается круто) очень популярно слово «лузер».
Вот уж мерзейшее словечко, пришедшее к нам вместе с макдональцами и пастой блендамед (я кстати чищу зубы пастой новый жемчуг. И не потому что дешевле, а потому что вкуснее. Очень жалко что пропала куда‑то болгарская паста поморин – она была солёная и из неё ещё можно было добывать спирт, если дать ей отстояться в стакане).
В русском языке всегда было слово «неудачник». Неудачник – это такой человек, у которого не получилось сделать то, что для него самого очень важно и он сам это понял.
А лузер – это человек, у которого нет медицинской страховки и банк ему не даёт кредита, потому что у него плохая кредитная история или вообще никакой истории нету. Он не ездит в автомобиле самой последней модели, у него нет домашнего кинотеатра и у телефона его нет цветного дисплея, если этот телефон вообще есть. И при этом довольный, гнида. Ему блядь сука даже не стыдно!
Вообще, самый страшный человек – это не тот, который выебал детский сад, с этим‑то всё понятно. Самый страшный – это который непонятно чего хочет. Запусти его в самый лучший супермаркет с тысячей долларов – он блядь купит там себе три бутылки пива Степан разин. То есть того, чего все хотят – машину там длиной восемь метров или дом трёхэтажный с подземным гаражом – не хочет. Опаснейший человек. Уничтожать немедленно.
Буржуазное общество (которое в России к счастью пока существует в основном среди офисных работников) легко простит и даже пожалеет неудачника, но обязательно постарается уничтожить лузера. Потому что он, сука, не тратит денег. А единственная священная обязанность гражданина цивилизованного общества – это тратить как можно больше денег на разное ненужное для того, чтобы другие люди могли эти деньги получить и потратить их тоже на что‑нибудь ненужное. И таким образом все как бы при деле. В девять утра все уже на рабочем месте, приятно посмотреть.
А если вдруг все перестанут покупать эти особые зубные щётки, плазменные панели и стогигагерцовые компьютеры, тогда все их производители разорятся и работники среднего звена останутся без работы и тоже станут лузеры. А человеку, который пользуется словом «лузер», остаться без мобилы или машины – это всё равно как если бы скинхеда выебал в жопу негр. Нет, даже страшно про это думать, что может сделаться с таким человеком.
Как проводит свой день Настоящий Писатель? О как проводит свой день Настоящий Писатель! Хотели бы и мы так проводить наши дни, да не получается у нас.
Просыпается Настоящий Писатель не так рано, как какой‑нибудь работяга с промзоны парнас, но и не так поздно, как наамфетаминенный тусовщик – часов эдак в девять.
Тщательно опорожняет кишечник, принимает душ и расчёсывает бородку особой щёточкой (Настоящих Писателей без бороды не бывает). Затем кушает поданный ему омлет, тост с маслом и выпивает чашку крепчайшего кофе.
После этого Настоящий Писатель удаляется в свой кабинет, и во всём доме наступает тишина – слышен один лишь стук его печатной машинки (Настоящие Писатели никогда не пользуются компьютером).
К обеду Настоящему Писателю подают щи с разварной сахарной костью, бараньи мозги с гречневой кашей и обязательно запотевший лафитник с водкой, настоянной на ореховых перегородках.
После обеда Настоящий Писатель выкуривает трубку грушевого дерева и отправляется подремать на диван для пищеварения.
Проснувшись, он надевает кашемировое пальто, шляпу, кашне и отправляется на заранее заказанном такси в ресторан при союзе писателей. Там его все называют по имени‑отчеству, он сдаёт пальто и шляпу в гардероб и входит в зал, где раскланивается с известными прозаиками и поэтами. Заказывает себе графинчик водочки, ну и закусочки – грибки там, сёмужка, икорка (Настоящий Писатель никогда не скажет «икра», «сёмга» – только «икорка» и «сёмужка»). За стол к нему немедленно подсаживается известный графоман и интриган с бегающими глазками и брызжа слюной начинает рассказывать последние литературные сплетни. Писатель слушает его снисходительно, потому что сам он ни в каких интригах не участвует из‑за благородства характера.
Затем в ресторане союза писателей обязательно происходит безобразный скандал с участием какого‑нибудь пьяного поэта, но это вовсе не портит настроения Настоящему Писателю. Он получает в гардеробе пальто и шляпу, даёт гардеробщику рубль и отправляется домой в заказанном швейцаром такси.
Дома он снимает в прихожей пальто и шляпу, целует жену и идёт опять в свой кабинет. Там он зажигает настольную лампу, достаёт из шкафчика тёмную бутылку коньяка, наливает в крошечную рюмку. Вертит её в руках – согревает. Выпивает одним глотком и тщательно выдыхает через нос. Закуривает опять трубку. Достаёт из ящика стола папку с тесёмками, перечитывает. Улыбается – ему нравится. Ну и спать, конечно.
А как проводит свой день Ненастоящий Писатель? Тьфу, как он его проводит!
Просыпается Ненастоящий Писатель часов в двенадцать, лежит минут пятнадцать не открывая глаз и думает про то, что сегодня надо платить за квартиру, а рублей в наличии ровно столько, сколько для этой оплаты требуется долларов. Некоторое время Ненастоящий Писатель надеется, что если не открывать глаза, то, может быть, как‑нибудь обойдётся, но тут начинает непрерывно звонить телефон, из которого разнообразные люди задают Ненастоящему Писателю неприятные вопросы про ту работу, которую он должен был сделать ещё в прошлом месяце.
В конце концов он всё же встаёт и идёт в ванную комнату, чтобы убедиться в том, что горячей воды как не было, так и нету. Косметически почистив развалившиеся свои зубы, Ненастоящий Писатель идёт на кухню и вспоминает там, что забыл вчера купить кофе.
Плюнув на всё, Ненастоящий Писатель надевает мятую рубашку и пыльные кроссовки и выходит на улицу. Там он сорок минут ждёт маршрутное такси и ещё час стоит в двух обязательных пробках. Доехав наконец до третьей обязательной пробки, Ненастоящий Писатель решает, что пешком будет быстрее, спускается в подземный переход и покупает там банку пива балтика номер три. Задумчиво выпивает её на мосту, выкурив не менее трёх сигарет союз‑аполлон особые, и идёт на работу. Там он узнаёт, что опять чего‑то перепутал с размерами обложек, затем верстает книжку лично Господа Бога о том, как устроено ВСЁ, затем долго препирается с исполнительным директором о размере причитающегося ему за последний месяц вознаграждения, получает наконец сумму, в точности необходимую для уплаты за квартиру, и едет домой.
На Петроградской он съедает возле киоска крошку‑картошку и, уже отойдя от киоска довольно далеко, вспоминает внезапно, что забыл на крючке под столиком свою сумку. Хватается за сердце, потому что в сумке винчестер со всей работой, паспорт, ключи, да и вообще всё практически имущество Ненастоящего Писателя, бежит обратно и находит сумку на том же месте, где оставил, потому что ленивые петербуржцы только и умеют что жаловаться на свою бедность, вместо того чтобы шевелить немного руками.
Приехав домой, Ненастоящий Писатель вспоминает, что к сумме оплаты за квартиру ещё добавляются электричество и телефон, роется по карманам и понимает, что таких денег у него нету.
Приходит муж хозяйки, длинный и унылый, как жизнь Ненастоящего Писателя, с калькулятором. Перемножает на этом калькуляторе показания счетчика на девяносто девять копеек, показывает результат. Ненастоящий Писатель, шмыгая носом, врёт чего‑то про свой банк, у которого будто бы финансовые трудности.
Муж хозяйки наконец уходит, и Ненастоящий Писатель идёт опять на улицу, где на оставшиеся деньги покупает себе бутылку самого дешёвого пива питер и самых скверных сигарет, какие только бывают.
Потом Ненастоящий Писатель некоторое время пиз‑дит хуйню во всемирной сети интернет и тоже ложится спать. Долго ворочается, ходит в ванную попить воды из‑под крана. Ложится опять, но тут его начинают кусать комары. Ненастоящий Писатель включает утюг, потому что специальное устройство куда‑то проебал, переворачивает его вверх ногами, кладёт на него таблетку от комаров. Курит. Тщательно тушит сигарету, а то уже были случаи. Засыпает наконец, слава Богу.
И при этом ведь вполне собой довольный, блядь, вот что удивительно!
Вообще я так думаю, что человеку совсем не надо ничего думать. У человека так устроена голова, что если он начнёт думать, то придумает обязательно Хуйню. А если не подумает, то, может быть, получится что‑нибудь хорошее, а может быть, и не получится, но всё равно шансов больше, чем если бы он думал.
Вот, например, в Правители всегда выбирают людей не очень большого ума, и это правильно, потому что если у Правителя сильно много мыслей, то это точно уже всем пиздец.
Всё, что я сделал в жизни хорошего, – я всё это сделал не подумавши. И плохое всё тоже сделал не подумавши – потому что должно быть равновесие и гармония. А то, что делал по долгом и тщательном размышлении, – я его уже и не помню ничего, оно вообще не считается. Когда я хочу на некоторое время спрятаться от человечества, я ему вру, что будто бы мне нужно некоторое время подумать о Важном, и прошу меня не беспокоить. А на самом деле я от него прячусь как раз чтобы ни о чём вообще не думать – сидеть просто в ванне, курить сигарету, пить пиво балтика и думать что‑нибудь вроде тырьям‑тырьям или тыц‑тыц. Но Враг рода человеческого не дремлет, и вдруг – хуяк! ну ёб же твою мать! – Мысль пришла, и такая она вся неприятная, и откуда только вылезла, блядь.
А всё прародители наши – говорили им: не ешьте яблочко – умными не станете, зато мыслей будет ДОХУЯ.
Все приличные люди обязательно не менее трёх часов в день стоят в пробках. Какой‑то злой сумасшедший профессор, управляя при помощи тайныхлучей светофорами, устраивает пробки во всех местах, где бывают приличные люди.
Приличные люди вынуждены были даже поручить другим людям изобрести мобильные телефоны, чтобы извещать своих Партнёров о том, что они стоят в пробке. И Партнёры тоже кричат с другого конца: мол, да! да! И мы тоже в пробке! И когда же это кончится!
Хотя на месте приличных людей я бы сильно не пиз‑дел.
И дело не в том даже, что жестяной ящик для перевозки одного приличного человека занимает на дороге ровно столько же места, сколько жестяной ящик для перевозки целых тринадцати неприличных человек по заранее определённому маршруту. Это ладно.
Страшно другое: ведь именно приличные люди установили, что для того, чтобы был Порядочек, все люди обязаны приехать на работу во столько‑то, а уехать с неё во столько‑то. В пятницу вечером все люди до единого должны веселиться в заведениях, в субботу утром ехать на дачу, в воскресенье вечером с неё вернуться, чтобы в понедельник утром опять всем одновременно набиться в метро, автобусы и всё на свете заполнить своими туловищами и автомобилями. А то иначе, по мнению изобретателей такого мироустройства, получится не Порядочек, а Бардак.
И самое главное – совершенно непонятно, зачем оно это всё вообще нужно? Чего они там делают на своих работах такого уж важного?
Есть страшное подозрение, что всё это одно непрерывное толпотворение, флэш‑моб, как принято нынче выражаться. Некие люди собираются с бессмысленной какой‑то целью в одном месте, навешивают на пиджаки таблички с непонятными словами вроде «менеджер по инвестициям», «менеджер по менеджменту пиара инвестиций», «менеджер по пиару менеджмента инвестиций», ну или ещё какие‑то.
И единственная задача этих людей состоит в том, чтобы непрерывно шевелить руками и ногами. Сидеть неподвижно нельзя, спать нельзя, даже зевать нельзя. Иначе человек считается бездельник и его прогоняют из флэш‑моба. А он этого очень боится, потому что кроме как флэш‑мобом он ничем заниматься не умеет уже.
Вот пригласите двух‑трёх менеджеров по пиару инвестиций и попросите их ну хотя бы зашпаклевать потолок в ванной, и посмотрите, чего они вам нашпаклюют. Самый дикий туркмен из самого дальнего кишлака руками только разведёт.
Когда я ещё был маленький мальчик, мне было очень интересно, почему нельзя делить на ноль.
То есть меня не удивлял сам факт запрета – уже тогда мне было понятно, что в этом мире вообще ничего нельзя делать интересного и приятного, а наоборот, нужно делать скучное и противное. Умываться, например, нужно, а побрызгаться уже нельзя. Но мне было интересно, что же будет, если всё же на этот ноль разделить? Ничего не будет, отвечали взрослые, потому что нельзя делить, понимаешь, НЕЛЬЗЯ. Ну так я понимаю, что нельзя. В розетку, например, пальцы тоже совать нельзя, но всё равно ведь можно сунуть, и тогда убьёт током. И вообще, как правило, все идиотские запреты взрослых как‑то всё же обосновывались – глисты там подхватишь или дядя будет ругаться. А тут нельзя делить, и всё. Видимо, думал я, тогда произойдёт что‑то такое страшное, что даже взрослые боятся об этом говорить.
А потом, гораздо позже, я узнал, что если разделить на ноль, получится Бесконечность. И ничего в этой Бесконечности нет страшного – так просто, цыферка, восьмёрка на боку. Бывает плюс бесконечность, бывает минус. Её даже можно складывать и вычитать. Только Бесконечность плюс Бесконечность всё равно будет Бесконечность, хотя чисто по ощущениям две Бесконечности, конечно, больше, чем одна. И Бесконечность минус Бесконечность тоже будет Бесконечность, небольшая, но всё равно без конца и края.
И совершенно непонятно, зачем от меня это так долго скрывали. Видимо, люди ничего вообще не понимают в Бесконечности, а когда они чего‑то не понимают, то это сразу нельзя.
Прослушав в интернете обращение Жириновского к Бушу, депутаты государственной думы решили принять такой закон, что вообще никому матом ругаться нельзя.
В связи с этим по телевидению показали кинофильм «В поисках золотого фаллоса», чтобы мы привыкали, что теперь Хуя больше не будет: будет Фаллос, если стоячий, и Пенис, если нестоячий. При помощи пениса ебаться невозможно, а при помощи Фаллоса ебаться противно. Вот так и вымрет скоро Русская Нация.
А ведь долго берегли себя Русские люди. Они даже в космос не летали после того, как в спускаемом аппарате задохнулись последние Русские космонавты Волков, Пацаев и Добровольский, и в космос стали летать только такие космонавты, как Климук, Гуревич и Жугдэрдэми‑дийн Гурагча.
«И снится нам не рокот космодрома», – сказали русские люди и утопили станцию мир в индийском океане.
И вообще, когда я ещё служил в армии на космодроме Плесецк, уже тогда мы строили там обезьянник, потому что была такая идея, что пусть лучше обезьяны летают в космос, чем людей гробить.
Но потом социализм кончился, и обезьяны стали сильно дорогие, жалко денег – люди дешевше. Поэтому и летают до сих пор люди с космодрома‑байконур, но про них никто не знает даже, какие у них фамилии.
А я вот очень люблю порнографию, но только правильную.
В правильной порнографии должны соблюдаться обязательные каноны, иначе это не порнография, а хуйня. Не важно, где снят фильм, кто режиссёр и кто артисты, но в нём непременно должна быть исполнена некоторая обязательная программа, как у фигуристов. Элементы, правда, можно менять местами, тут режиссёр может проявить творчество – можно, к примеру, сначала ебать в жопу, а потом сосать хуй, но ни без того, ни без другого обойтись совершенно невозможно. Кроме того, все эти действия должны производиться в строго предписанных положениях и сниматься с навеки установленных ракурсов, иначе опять будет хуйня.
Главным же, конечно, номером всегда является женщина, зажатая наподобие гамбургера между двух мужиков с толстыми жопами. У любой артистки при исполнении этого номера всегда бывают такие несчастные глаза, что лично у меня она даже вызывает чисто человеческое сочувствие – хоть она и блядища, конечно, но всё равно ведь человек, а не зверушка какая‑нибудь. Да и зверушку бы тоже было жалко.
Впрочем, бывают, говорят, такие изысканные порнографии, где вообще сначала выебли, а потом зарезали или наоборот, но они мне неинтересные, потому что это тоже не порнография, а хуйня.
А вообще страшно поражает количество женщин, желающих ну если не поебаться в прямом эфире, то хотя бы показать человечеству свою жопу. Ведь ни одного совершенно нет печатного издания или кинофильма, чтобы там не было Голой Женщины. И ведь женщины всё время разные! Редко‑редко когда встретишь знакомое лицо. То есть получается, что таких женщин должно быть несколько десятков миллионов.
Это особенно удивительно потому, что ценность голого мужчины для человеческой культуры существенно выше.
Например, как известно, первая мужская Жопа в бывшем Советском Союзе была показана в кинофильме полосатый рейс. Фильм из‑за этого пользовался бешеным успехом, и даже тридцать лет спустя на всём постсоветском пространстве нет ни одного, абсолютно ни одного видеопроката, в котором бы не было этого кинофильма, и это при том, что жопа у артиста была, прямо скажем, весьма посредственная.
А где те тысячи и тысячи кинофильмов, в которых присутствуют прекрасные и даже выдающиеся женские Жопы? На каких всеми забытых полках жуют их печальные крысы?
То‑то же.
А вот почему, кстати, не бывает прокладок для мужчин? Есть ведь даже русское народное наблюдение: «сколько ни стряхивай – всё равно последняя капля в штаны упадёт». А рынок сбыта какой.
Конечно, мужикам прокладки носить западло, это понятно. Так и не нужно именно прокладок. Нужно сделать Клобучок наподобие того, который надевается на голову соколу во время охоты, на шнурках. А какую можно делать чудесную рекламу!
Ну, например: вот сидит мужик с подзорной трубой и рассматривает на улице разных тёток.
А тётки все страшные очень, неинтересные. И тут идёт ОНА, блондинка, разумеется. И дальше, конечно, аллегорию нужно показывать, потому что Хуй же нельзя показывать по телевидению. Лопаются, значит, на Клобучке шнурки, взмывает Сокол высоко‑высоко в небо, и впивается в белую голубку, и рвёт когтями нежные её бока, и падают они вместе в высокую траву. И всё это под какую‑нибудь взволнованную музыку, наподобие как у операторов мобильной связи. Клобучок Сокол.
Или сидят, допустим, дети вокруг стола в деревенской школе, а учительница загадывает им разные загадки из журнала мурзилка.
«Чтобы спереди погладить, нужно сзади полизать», – загадывает учительница.
«Марка!» – хором отвечают дети.
«Ты пожми его немножко – станет твёрдым, как картошка». – «Снежок!» – снова хором кричат дети.
«У какого молодца лихо капает с конца?»
Дети недоумённо молчат, переглядываются. Тут слышен громкий стук капель. Все поворачиваются и смотрят на самовар в углу, у которого каплет из крантика.
Тогда к самовару подходит мальчик и повязывает ему Клобучок.
Да много чего можно напридумывать. Можно, например, пропитывать Клобучок эвкалиптовым маслом, экстрактом алоэ или другими полезными притирками – чтоб справный был Хуй да гладкий, чтоб прямо глаз не отвести. Мужики, они свой Хуй все страшно любят и будут просто толпами за этими клобучками ломиться, точно говорю.
Я вот всегда с детства боялся РОДИТЕЛЕЙ.
Не важно каких, главное, что они придут всегда именно тогда, когда всем весело, и спросят что‑то вроде «а ты мусор вынес?». Ну, или там уроки сделал ли и какие оценки получил. Это не мои даже родители, а любые. Они приходят усталые всегда, а мы тут в общем‑то ничего постыдного не делали, мы подушками дрались, а им это противно, что кто‑то может драться подушками, когда у них всё так хуёво, и даже не потому, что машина у них сломалась и на работе полное говно, нет, не потому, а потому что вообще всё сложно, а мы ещё не понимаем, и поэтому тут мы такие все раскрасневшиеся, и даже не потому, что пиписьки друг другу показывали, а потому что блядь у нас всё ЗАЕБИСЬ, и нету нас никаких проблем именно потому, что это они нас каждый день кормят, чтобы у нас было счастливое детство, а мы нихуя не ценим, как это всё непросто на самом деле. И все сразу замолкают, и подушками никому больше драться не хочется, и все расходятся по домам.
Проснулся в субботу с бодуна и с головной болью. Вообще, надо сказать, что я часто вызываю большую зависть у некоторых окружающих из‑за того, что у меня практически никогда не болит по утрам голова. А тут вдруг болит.
Из чего следует, что русскому человеку не нужно пить глупых пижонских водок типа русский стандарт. А надлежит русскому человеку пить исключительно дешёвые, вкусные и полезные водки псковского или кингисеппского производства, такие как скобарь, кузьмич или петровская.
Кроме того, смешивая напитки, всегда нужно проявлять очень большую осторожность. Я, как человек, некогда даже мешавший чифир с одеколоном, очень хорошо в этом разбираюсь. Лучше всего мешать между собой напитки из той местности, в которой живёшь. Если же напитки из разных мест, нужно обязательно учитывать их исторические отношения.
Например, петербуржец может совершенно спокойно запивать пиво степан‑разин водкой завода ливиз. Тогда наутро он будет бодр и свеж. Так же он может запивать пиво клинское водкой гжелка – утром он будет печален, но смерть его не наступит. Запивать же степан разин гжелкой – верная смерть.
Именно из‑за исторической вражды французов и англичан никогда не нужно мешать коньяк с виски. И даже коньяки иногда нельзя мешать между собой, например, армянский и азербайджанский.
Самый печальный опыт смешивания напитков я имел в начале реставрации капитализма. Тогда только что в барах появилось разливное баварское пиво. И вот однажды, употребив литра три этого пива, я усугубил его еврейской лимонной водкой кеглевич, отчего‑то очень популярной в те времена. И всё вроде бы ничего, но на следующее утро уже в поезде я в первый и единственный раз в жизни упал в обморок. Есть, наверное, такие люди, которые валятся в обморок от всякой хуйни, крысу, например, увидели или ещё что‑нибудь, а у меня так не принято. Даже в детстве, когда одна сумасшедшая старуха стукнула меня по затылку довольно серьёзной дубиной, когда мы жгли на помойке покрышки, я и то в обморок не упал. Сознание потерял, это да. Зато без этого самого сознания я убежал так далеко, что потом довольно долго искал дорогу в родной дом.
А вообще я иногда думаю, что, может быть, старуха та была вовсе не сумасшедшая, а вот именно так и выглядела моя Судьба. Ведь именно после этого удачного удара по затылку я перестал учиться на одни пятёрки, начал грубить учителям и даже пробовал курить, но тогда не получилось. Затем я не закончил школу с золотой медалью, не поступил в мгимо и вообще не стал никем из тех, кем собирался стать: ни лётчиком‑испытателем, ни космонавтом, ни оператором электронно‑вычислительных машин.
И оно, наверное, правильно. Вот подходил бы я сейчас по утрам к зеркалу – а там Космонавт зубами скрежещет. Вот уж дохуища счастья‑то.
Всегда приятно, когда едешь, скажем, в маршрутке номер десять по Кантемировской, допустим, улице, точнее, не едешь, а стоишь в пробке между двумя страшными дымящимися механизмами. И вдруг из какого‑нибудь вовсе не примечательного пассажира начинает играть Музыка – Бах, или Моцарт, или там Паганини. И эта Музыка – она играет из всех его отверстий, и пассажир не спешит скорее лезть в карман за телефоном, потому что Прекрасное – оно и есть Прекрасное, чего бы там ни пиздели.
Очень жаль, что почему‑то до сих пор не изобрели ещё такой штуки, чтобы когда звенит телефон, на человеке загорались бы разноцветные огоньки и мигали в такт музыке. Такую штуку, между прочим, очень просто сделать, я даже сам такую однажды спаял в седьмом ещё классе, только она сразу у меня перегорела.
Другое дело, что если на это всё смотрит завистливый человек (а я очень завистливый человек), его тут же охватывает печаль, ибо понимает он, что у самого у него такой красоты никогда не было и не будет. Что так и проведёт он свои дни среди лопнувшего холодильника, тусклого телевизора и засорившегося мусоропровода.
И не засияет перед ним домашний кинотеатр, не за‑вращается бесшумный барабан стиральной машины, и никогда, слышите, никогда не споёт он под караоке песен Виктора Цоя.
У Фазиля, кажется, Искандера был в цикле рассказов про город Мухус такой армянин, который воспринимал всю армянскую историю как историю своей личной семьи. «И тут приходит к царю Тиграну эта пилядь», – рассказывал он в чайной, страшно при этом за царя Тиграна переживая.
В городе Петербурге ко всем этим императорам возникают тоже довольно семейные чувства. Вот пётр‑первый, например, – он был мудак безусловно, но до такой степени ебанутый, так что может быть даже и не мудак.
А Екатерина‑великая была просто дура с моей точки зрения.
Ну вот, например, император Павел. Я его с детства не люблю. Он очень угнетал великого полководца Суворова. Этот Павел ещё мечтал стать как прусский император фридрих‑первый, от которого впоследствии произошёл Гитлер. Это потом уже соображаешь, что в общем‑то пруссаки – они не вполне даже немцы, а, скорее, онемеченные славяне, и генералиссимус Суворов тоже был не совсем подарок. Пуля дура, штык молодец. Держи ноги в тепле, а голову в холоде, да.
На самом же деле нужно просто однажды съездить в город Павловск и посмотреть на быт императора Павла. А там всё очень трогательно, в отличие, например, от рас – треллиевской раззолоченной хохломы в городе Пушкин. Дворец императора Павла, он не торчит посередине всего, как залупа, украшенная заварным кремом. Он просто так стоит, не выёбывается. Там нет никакой охраны в камуфляже, и можно сидеть под липкой, чего‑нибудь пить, и чтобы поссать – туалет для этого искать не нужно. Вот кто‑нибудь пробовал поссать в Петергофе? В этом‑то и заключается преимущество ландшафтного паркострое‑ния перед регулярным, где всё просматривается на пять километров во все стороны.
Людей вообще никого нету. Только иногда встретишь Фашыстов. «Йа‑йа!» – говорят Фашысты одобрительно. Фашыстская женщина целует в морду мраморного льва, склеенного из осколков после того, как дедушка этой женщины, стоя тут на постое, расхуярил его однажды из фаустпатрона, выпимши шнапсу немного больше, нежели дозволяет немецкая сверхчеловечность.
Павилион Роз устроен очень продуманно: там посередине стеклянный купол, где нужно пить кофий и думать, как бы нам обустроить российскую империю, по бокам должны цвести розы, но сейчас, правда, не цветут, а в торцах наглухо закрытые комнатки, в которых можно уединённо и задумчиво вставить фрейлине, подающей кофий.
И сам император‑павел стоит посреди всего этого на центральной площади, новенький, блестящий, и совершенно вот лично мне непонятно, какого же хуя понесло его в город санкт‑петербург, где его и удавили, и зачем понадобился ему идиотский этот инженерный замок.
Когда я был ещё молодой, я был очень большой идиот. Нельзя сказать, что за многие годы, прошедшие с тех пор, я им быть перестал, но многих штук я уже себе не позволяю, потому что нельзя.
Ну вот, например, я тогда не знал, что у женщин бывает Святое. И как‑то раз предложил шутки ради одной малознакомой девушке выйти за меня замуж. К моему огромному изумлению, она немедленно согласилась. А когда я ей рассказал, что это я так пошутил, я тут же приобрёл себе страшного Врага. С тех пор я больше так никогда не шучу.
Кроме того, в те времена я ошибочно полагал, что девушку можно оскорбить стоящим по её поводу Хуем, и очень конфузился, когда этот постыдный факт как‑то проявлялся во время, скажем, совместного танца. Это сейчас я знаю, что при помощи стоячего Хуя женщину можно в самом худшем случае рассмешить, но совсем никак невозможно оскорбить её женское достоинство.
А в целом, конечно, были у меня тогда с девушками очень непростые отношения. Нет, конечно, я не так уж был совсем лишён женской ласки – нельзя жить в общежитии педагогического института и быть совершенно лишённым женской ласки, невозможно это, но всю эту ласку оказывали всё время не те, не там и не так. А которые были те – они еблись с такими уж уродами и мудаками, что просто хоть плачь. Ну вот как можно быть такой дурой, чтобы ебаться не со мной, таким замечательным, а с вот ЭТИМ. Я ж с ним водку каждый день пью и знаю его как облупленного. Ну вот сидят, допустим, юноши и девушки, пьют вино семиреченское. И с кем, спрашивается, уйдёт в дальние покои самая лучшая девушка? Правильно – с гитаристом, который спел ты‑вдруг‑садишься‑за‑рояль‑снимаешь‑с‑клавишей‑вуаль. Ну или а‑ззаходите‑к‑ннам‑на‑огонёук.
И вернутся они часа через полтора печальные и помятые, и осыпались с самой лучшей девушки краски, смотреть даже на неё противно. Ну как будто она при тебе съела из урны окурок.
А потом прошло много лет. И стал я умудрённый и повидавший. И ебитесь кто с кем хочет – не жалко это и не удивительно.
Когда‑нибудь я про это тоже чего‑нибудь скажу, но не сейчас, нет, лет в семьдесят, наверное. А то все живые ещё пока.
Как‑то так удивительно сложилась жизнь, что никогда раньше не видел, как взлетает вертолёт.
Оказывается, вертолёт совсем летать не хочет и не умеет. Он хочет стоять на полянке, свесив по бокам пропеллер, и чисто абстрактно иногда размышлять насчёт чому я не сокил. Для Полётов на Небо он предназначен примерно как пивной ларёк из произведения писателя Житинского. Или, скажем, сарай с разным мелким инвентарём наподобие граблей и тяпок.
Хуже вертолёта к летанию приспособлена только космическая ракета. Я однажды служил в военно‑строительных войсках и наблюдал такую ракету, когда она улетала в Космос. Она медленно‑медленно отрывала свою толстую Жопу от бетона, потом некоторое время висела, шатаясь, в двух метрах от земли, обдумывая, видимо, соблазнительную мысль про то, что а чо бы прямо сейчас не завалиться набок и не устроить тут всем вам Невъебен‑ный Праздник. Потом она как мюнхаузен карабкалась и карабкалась на небо, куда‑то наверное выползала, видимо, парила там в невесомости и становилась прекрасная и летучая, но этого уже нихуя никому не было видно.
Однажды, когда я пил возле дерева пиво‑балтика, подошёл ко мне человек в шляпе и пиджаке на голое тело и сказал со значением: «Папа Римский Пий IV показал конкистадорам масонскую курицу».
Сообщив это важное сведение, он удалился.
А я потом два с половиной часа размышлял про: Папу Римского Пия IV, Папу Римского Павла II, про целибат и американских батюшек, которые ебут детей, про конкистадоров, кастанеду и кьеркегора и про такую уже совсем невозможную дрянь, про которую и думать‑то неудобно.
Нет, давно уже пора этих сумасшедших запретить.
Сидел я однажды под сосенкой недалеко от платформы Переделкино и рассматривал Шышки.
Думал: «Вот Шышка. Вот ещё одна Шышка. И ещё одна Шышка. И вот Шышка. Шышек много». Мысли.
Вдруг подходит человек. Не так чтобы совсем бомж, но близко, очень близко. Из интеллигентов.
«Извините, – говорит, – который час?» «Пять минут второго», – отвечаю.
Человек не уходит. «Извините ещё раз, – говорит, – а как вас зовут?» «Зачем?» – спрашиваю тупо. «Пообщаться», – говорит. На пидора вроде не похож. «Зачем?» – снова спрашиваю ещё тупее. «Ну это… Проблемы же у всех… В семейной жизни… У всех же бывает…» «У меня нет проблем, – говорю я раздельно. – У меня нет семейной жизни. Я не хочу ни с кем общаться».
Я иногда умею правильно говорить такие штуки, так чтобы люди сразу шли нахуй. Я даже иногда умею правильно сказать «ступай, голубчик, ступай», но это редко.
Человек ещё некоторое время стоит, видимо, потрясённый, затем сухо говорит «извините» и удаляется.
Минут через пять надо мной нависает тень уже совсем другого человека. «Здорово, брателла», – говорит Другой Человек и протягивает руку со страшными чорными ногтями. Из‑за его плеча выглядывает давешний интеллигент. «Блять! – думаю я. – Сейчас же все мозги вы‑ебут, потом драться полезут». «Сидишш?» – это Другой Человек задаёт самый тупой из всех идиотских вопросов. «Нет, – говорю, – уже не сижу. Уже иду на электричку. В другой раз как‑нибудь поговорим, ладно?»
Ну и пошёл действительно на электричку. Люди стояли неподвижно и смотрели мне вслед.
Я вот думаю: может быть, они на самом деле просто любят побеседовать с обитающими в посёлке Переделкино прозаиками и поэтами. О жизни там, о судьбах России, ну и вообще мало ли о чём можно поговорить.
Напротив метро просвещения с нечеловеческой скоростью уже почти возвели Торговый Центр. Возводят его днём и ночью в три смены, ибо истосковались жители проспекта просвещения и прилегающих культурно‑художественных улиц и проспектов: художников, композиторов, поэтов, Луначарского, есенина, Кустодиева и разных других по настоящему отдыху – по боулингу, Макдональдсу и казино. Весь день трудятся они в промзоне парнас, а вечером и пойти некуда. Вот на озерках всё как у людей – и стриптиз, и трахтенберг, и всё чего только можно пожелать. Теперь зато и у нас будет.
Вообще всегда хочется помечтать. Например про то, что вот откроют этот Торговый Центр – а там можно купить все действительно необходимые для человека предметы, такие как поварёшка, шурупы и грибок для штопки дырявых носков.
А то вот я однажды искал поварёшку, а мне везде предлагали набор из двенадцати предметов из особо прочной стали. А нахуя мне эта особо прочная сталь? Мне из неё заточку, что ли, выпиливать? Да ещё из этих двенадцати предметов я знаю назначение только собственно поварёшки, ну и ещё шумовки, а остальные совершенно неизвестно для чего.
А тут вдруг заходишь в этот Центр – а там ВСЁ есть – и прищепки, и алюминиевые ложки, и тройной одеколон.
Ведь тройной одеколон – он был вовсе даже и не одеколон, это был Эликсир. Им всё можно было делать – лить его на себя перед свиданием с девушкой, пить, мазаться им, чтобы не кусали комары, он помогал от ожогов, порезов, глубоких ран, половых инфекций и эрозии шейки матки, он лечил мизантропию и примирял с некрасивой окружающей действительностью.
Но нет, не будет там тройного одеколона. Выстроились уже туда в очередь со своими гадкими присыпками и кожными мазями ив‑сен‑лоран, гуччи, хуго‑босс и злой фашыст шварцкопф. Вот тут будет эл‑жы, а вон там самсунг. И будет там всё вращаться, сиять и переливаться. И среди этого будут ходить огромные толпы людей, как будто что‑то покупают. Но на самом деле они ничего не покупают, только вы чего‑нибудь может быть купите. А потом попробуйте выйти за дверь и кому‑нибудь это продать – никто не купит, никому оно нахуй не нужно, кроме лично вас, идиота.
Однажды Анатолий Чубайс переоделся пожилой женщиной и два дня сопел под моей дверью, чтобы назвать мне точную сумму, которую я, по его мнению, должен ему за электричество. Которое он, между прочим, пиздитизлич‑ных наших лесов, полей и рек при помощи электростанций, построенных нашими дедушками, когда они сидели при Сталине в лагере, и нам же потом продаёт, гнида.
Я блядь таких людей ненавижу. Я и так знаю, что он полагает, будто я ему что‑то должен. Но ему ведь этого мало! Ему нужно, чтобы я точно знал, сколько я, по его мнению, ему должен. Но почему меня должны интересовать мерзкие подробности его фантазий? Да, я точно знаю, что все мы однажды умрём, но я вовсе не желаю знать точных дат. И мне никогда не было интересно с кем, когда и в какой позицьи еблась моя баба, хотя желающих рассказать всегда было очень дохуя. Мир наш и так нестерпимо печален, так что надо быть совсем идиотом, чтобы выяснять ещё и дополнительные его подробности.
Я вот, например, совершенно не знаю, сколько стоит один киловатт электричества. Последнее моё знание по этому поводу относится к ещё коммунистическим временам, когда он стоил ровно четыре копейки. Всегда. А сейчас, иногда, когда у меня выбивает пробки, я смотрю на этот счётчик и ничего не понимаю из того, что там вращается, – цыферки какие‑то, а что они означают, я не знаю.
И из знакомых моих никто не знает про электричество, я у них спрашивал.
Зато другие люди всегда знают, сколько стоит электричество, и всегда везде гасят за собой свет, и даже за другими тоже всё гасят. Они, например, не могут спокойно видеть, когда работает телевизор, а никто его не смотрит. Или работает компьютер, а за ним никто не сидит и не стучит по клавиатуре. Это всё называется «жечь электричество», поэтому надо выключить.
В общем, я понял: для некоторых людей электричество – это Святое. Они его сохраняют, сберегают, экономят и несут всё время свои денежки самому главному Хозяину Электричества, чтобы электричества становилось всё больше и больше, чтобы наполнялись им подземные хранилища, аккумуляторы и батареи, чтобы строились новые плотины, турбины и парогенераторы. И будет тогда всем нам счастливое детство, вечная молодость и достойная старость.
Если часа в два дня встать на тучковом мосту, можно, выпивая пиво, наблюдать такую картину: со стороны ладожского озера в направлении финского залива плывёт огромнейшая баржа под названием «Невский 33». Внутри баржи находится корыто, которое до краёв наполнено самой обыкновенной водой.
Почему она возит эту воду? Зачем? Кому в финском заливе не хватает воды?
Я так думаю, что это давно затонувшая мёртвая баржа, которая не может найти успокоения. Корабли – они же тоже люди, даже вон чёрствые практические англичане в различных морских уложениях называют корабль «ши».
Она каждый день всплывает в ладожском озере неподалёку от Шлиссельбурга, проплывает под всеми мостами и снова тонет в финском заливе. А на следующий день опять всплывает в ладожском озере.
И глупые разукрашенные водкой‑флагман дуры на подводных крыльях шарахаются от неё в сторону и уступают ей дорогу, хотя и не знают ещё ничего про дряхлую старость и уж тем более Смерть.
Какой‑нибудь большой специалист в судоходстве и мореплавании непременно расскажет, что баржа эта выполняет какую‑нибудь чрезвычайно полезную функцию.
Нахуй‑нахуй эти полезные функции, не хочу ничего про них знать. Желаю, чтобы все функции были исключительно бесполезные и прекрасные.
Проходя как‑то по одной тихой улице, увидел я заведение с чудесным названием «Столовая». Могли я пройти мимо заведения с таким названием? Разумеется не мог.
И о да! – столовая не обманула меня. Те же красные пластмассовые подносы, никелированные некогда трубки для передвижения этих подносов. И запах! Волшебный этот запах пионерлагеря, большой перемены и обеденного перерыва. По этому запаху способный человек мог безошибочно найти ближайшую столовую, даже если закопать её на десять метров в землю, – запах борща, тефтелей и компота.
Я послушно взял поднос, получил зразы с картофельным пюре, взбитым волнами для придания ему несуществующего объема, тарелку неестественно красного борща с крошечным сметанным островком и стакан ядовито‑желтого напитка, кажется, он называется «шафрановый». Сел за столик неподалёку от пожилых охранников в мятом камуфляже, беседующих о достижениях метателей молота на текущей Олимпиаде, и, жуя зразы, жёсткие, как солдатские сапоги, сваренные забытыми героями, унесенными некогда на плоту в открытое море, смотрел в окно.
За окном этим располагалась другая какая‑то жизнь – там были путчи, ГКЧП, распад СССР, дефолт, война, олигархи, интернет, и много ещё чего непонятного. Но всё это неким чудесным образом пролетело мимо этих окон, не оставив на них никакого следа кроме пыли. А внутри был навеки восьмидесятый год и та Олимпиада, про которую говорили охранники, наверняка проходила в Москве и скоро, скоро уже улетит навсегда в небо наш ласковый Миша.
Такие места – они как бабушкина комната, в которой никогда ничего не меняется: всё так же стучат ходики, кружевные накидки на подушках, нездешние лица забытых людей за стеклом в синей раме.
А если вдруг что‑то изменилось – это означает, что бабушка умерла, а вместе с ней ушло что‑то очень‑очень важное, только никак не понять что.
У меня есть такая задумка, чтобы стать Новым Передвижником. Передвижник отличается от простого художника тем, что он не может нарисовать бессмысленное какое‑нибудь яблоко или там горшок. Он обязательно должен рисовать картины с сюжетом.
Поэтому я придумал уже целых два сюжета.
Первая картина будет патетическая, называется «Пионерка сосёт Хуй у Горниста».
На ней будет изображено, как Горнист с одухотворённым лицом трубит у врат зари, отведя в сторону острый локоть. На заднем плане униженные и мёртвые выкапываются от звуков горна из земли, чтобы свергнуть Тирана. Глаза их светятся.
В небе над ними всеми парит Летучий Конь с Хуем. На каждой хорошей картине обязательно должен быть Хуй. А поскольку Хуй Горниста скрыт внутри головы Пионерки, то пусть он будет у коня.
Вторая картина будет обличительная, называется «Утро в райсобесе».
На ней, значит, в тесном помещении собрались униженные: дедушка в тесном пиджачке с круглой медалью, старушка с портретом сына‑арестанта, одинокая мать с пятью очень грязными и мелкими детьми в опорках.
Все они сжимают в кулаках мятые квитанции за электричество.
За перегородкой сидит совершенно бездушный Чиновник. Он пожирает языки с хреном. При этом у него заметно стоит Хуй в штанах. На стене висит портрет Тирана.
За окном видна кобыла. Она, задрав голову, с восхищением глядит на Летучего Коня с первой картины.
С этим диптихом я буду ездить по городам и сёлам Российской Федерации и рассказывать проживающим там зрителям про то, как на самом деле устроена наша жизнь.
Люди в одиночку не умеют делать ничего: спать, пить, есть, ходить по улице или смотреть кино нужно обязательно с кем‑то ещё. В советской армии я даже встречал таких людей, которые не могли в одиночестве посрать – обязательно звали кого‑нибудь за компанию.
А я вот совсем не понимаю, почему пищу нельзя есть одному. Это ведь, наоборот, гораздо удобнее – можно чавкать, хлюпать, шмыгать носом, ковырять пальцем в зубе, да хоть бы и в жопе, и много ещё чего можно делать хорошего и приятного.
Ещё люди очень боятся, что однажды вдруг окажется так, что не с кем им есть пищу или пить чай, ну, то есть наступит то самое Одиночество. Самое, конечно, страшное – это когда стакан воды поднести некому. Почему‑то это считается очень важно, чтобы именно воды.
А мне кажется, что зря они так уж сильно переживают. Человечество, оно, конечно, у нас не очень идеальное и большей частью даже весьма противное, но чего у него не отнимешь, так это внимания к своим членам.
Можно даже попытаться от этого Человечества спрятаться и подпереть входную дверь шкафом, но Человечество всё равно тебя не забудет и о себе обязательно напомнит: постучит в дверь строгим, но справедливым милицейским кулаком, подсунет под ту же дверь фотографию неизвестного мужчины с государственным лицом или розовую квитанцию за коммунальные услуги. Оно будет пробивать к тебе от соседей тоннель при помощи электродрели и перфоратора, чтобы вызволить тебя из заточения, а затем звонить в шесть утра, чтобы попросить к телефону Василия – лишь бы никто, ни один человек, не чувствовал себя позабытым и позаброшенным. И помнил чтобы всегда: никто и никогда ещё от Человечества просто так – живым, здоровым и в своём уме – не ушёл.
И при этом Человечеству важен не результат, а сам процесс. Ему, в принципе, похуй: милиционер поколотит в дверь сапогами и уйдёт по другим своим важным делам. И никто вас не расстреляет, если вы не пойдёте проголосовать за мужчину, не осудит даже. И коммунальные услуги, заплатите вы за них или не заплатите, будут предоставляться вам всё так же неисправно. И сосед вроде бы и вгрызся уже совсем в стену, но выпил пива да и ушёл в запой на две недели.
Но зато если вам самому вдруг что‑то понадобится от Человечества, то хуй вы его где найдёте. Потому что у Человечества в этом случае занято, потом не отвечает, а потом сразу опять занято. И вообще оно временно недосягаемо, дверь у него на замке, в жакте темно, милиция на выезде, а слесаря все пьяные.
Ибо нас много, а оно одно – всем не угодишь. У него и так все силы и время уходят на то, чтобы нам о себе напоминать, чтобы мы ни единой минуты не чувствовали себя одинокими. А нахуя нам это нужно – такого вопроса даже никто и не спрашивает, потому что и так всем ясно, что самое большое несчастье в жизни – это Одиночество.
За долгие годы своей в основном бессмысленной жизни я приобрёл тем не менее множество удивительных умений и знаний.
Например, я могу выпиливать лобзиком, знаю четыре куплета песни Гаудеамус на латинском языке и умею ругаться матом по‑грузински. Кроме того, я знаю устав караульной службы, умею хорошо наматывать портянки и помню, как пройти к космодрому Плесецк, минуя КПП. Мне известно, к какой группе относится верхнелужицкий язык, и знаю практически всё о скандинавских заимствованиях в английском языке. Также я могу с трудом ходить на лыжах, взять несложный интеграл и оштукатурить небольшую стену. Я знаю, как выявить курицу, желающую стать наседкой, и умею пилить один двуручной пилой. И это ещё не всё: дополнительно к этому я знаю, зачем звенит букса, чем занимается андерайтер, сколько разведано запасов нефти в Охотском море и как приготовить пиздопар.
Удивительно, что, несмотря на такое количество волшебных умений и знаний, я совершенно не могу освоить несколько простейших действий, доступных любому идиоту, – например, разговаривать по телефону, водить автомобиль и не пиздеть, когда не спрашивают.
Когда ты произвёл на свет количество говна, превышающее массу твоего тела ровно в пятнадцать тысяч раз, когда ты выделил из себя столько спермы, сколько необходимо для воспроизводства всех когда‑либо живших людей, когда ты уже совершил все подлости, за которые пока ещё не сажают в тюрьму, съел всё то, что можно съесть и не отравиться, и выпил всё то, что можно выпить и умереть, тогда это обычно означает, что ты в конце концов стал окончательно взрослым человеком. И все открытия, которые ты сделаешь с этого момента, они все будут неприятные. И количество дёгтя на дне твоей души уже именно такое, чтобы подниматься со дна при любых этой души движениях.
И тогда немедленно нужно менять всё: имя, фамилию, цвет глаз и форму носа. Нет, пол менять не нужно, будет ещё хуже. Но стать наконец лысым, толстым, мусульманином, евреем, людоедом, космонавтом, пиар‑менеджером, директором спичечной фабрики, обосраться каким крутым, хозяйственным, бескорыстным, красивым, ну, в общем, кем угодно, лишь бы не собой.